Тяжелые люди, или J’adore ce qui me br^ule
Шрифт:
Райнхарт пришел на ужин.
На столе горели свечи, почти по-рождественски. Он растерянно сидел перед сверкающими серебряными приборами. Пахло растопленным воском, с улицы доносился шум дождя. Повод для торжества невозможно было даже упомянуть. А то, что она рассказывала, тонуло в глубоком изумлении, за пологом пьянящего ощущения от того, что он сидит вот здесь, ощущения, которое тайком захватило его и ввергло в крайнее смущение. А свои ответы он получал, возясь при этом с черной кошкой, из какого-то далека, из непостижимости. «Только поосторожней с кошкой, — предупредила Ивонна, — она очень ревнива».
После длительного молчания будто снаружи раздался звонок — он смог поднять глаза и оглядеться… Увидел он, правда, при этом не много: потолок,
За окном шелестел дождь.
— Райнхарт, — спросила Ивонна, — почему мы не встретились раньше?
Время близилось к полуночи. За окном все так же лило в ночной тишине; все рассказанное и подуманное висело над ними словно дым, и Ивонна, жмурясь, дунула, чтобы отогнать его от своего лица… Поддавшись полночному капризу, она стала высчитывать, когда они могли бы впервые встретиться на этой планете. Они занимались этим с дотошной обстоятельностью, составляя список городов, в которых успели побывать в своей жизни, и оказалось, что они могли бы увидеться, когда ей было еще восемнадцать. Как она тогда выглядела? Она вытащила свои фотографии, целую шкатулку, Райнхарт устроился на ковре по-турецки, с потухшей трубкой во рту, она сидела на сундуке.
На снимках она не всегда была одна, с ней были мужчины, смеющиеся, словно ухватившие за хохол вечность. Не всегда одни и те же. Один из них обнимал ее, прижимал к себе и показывал рукой вдаль, а волнуемые ветром пряди волос закрывали ее лоб… Снято на Эйфелевой башне, осенним утром. Синева над бесконечными крышами.
Париж, произносит Райнхарт, вынимает трубку изо рта и кладет руку на раскрытую страницу альбома. Райнхарт тоже бывал в Париже — но опоздал на неделю!
— Здесь, — сказала Ивонна, — мне двадцать четыре. — И она снова принялась придирчиво перебирать прошлое: — Почему вас тогда не было?
Как будто кто-то из них забыл, что это всего только шутка, попытка найти убежище в детских удовольствиях, пока за окном идет дождь, свет уличных фонарей упирается в стены спящих домов, а над крышами плывет звон отбиваемых часов, — и вот шкатулка лежит на ковре, а ее голова падает ему на плечо; всхлипывая, она словно зарывается в него. Голову в этот момент не поднять никакой силой; он держит ее, близкую, так странно маленькую, и теплота ее ощущается сквозь волосы, сквозь их горьковатый запах.
— Милый! — произносит она. — Любимый!
Он держал ее крепко, как окаменелый. Но в тот момент не целовал. И когда он ушел, когда шагал под ночным дождем по бордюру, а Ивонна убирала на кухне, они не знали, говорили ли друг другу «ты» и как оно теперь вообще будет.
Прошли недели.
Вся жизнь висела в неопределенности, в предвосхищении счастья, которое надо было выкупать, ежедневно и ежечасно… Весенние скверы зеленели. Наступили просторные и светлые, несказанно веселые вечера, когда они встречались после работы; воздух был еще свеж, прохладен после прошедшего дождя, но нежен, наполнен запахом распускающихся листьев, весны, возбуждения — казалось, будто идешь без кожи, так ощущался этот воздух.
Прошло немало времени, прежде чем Райнхарт исполнил ее затаенное желание и показал ей наконец свою мастерскую, не забыв перед этим основательно ее прибрать; Ивонна тут же это заметила и посмеялась над ним. Ясный день клонился к вечеру, было довольно странно в этом тенистом доме, где солнце ощущалось только как разлитое в воздухе, за занавесом переплетенной зелени — там существовало время дня, существовало точное ощущение времени дня, а здесь человек оказывался словно под водой, становился ныряльщиком, ушедшим в тенистую глубину, где переливаются отблески света… Ивонна так и сидела в шляпе.
— Так вот где, — сказала она, озираясь, — вы обитаете.
— Можно так сказать.
В мастерской в случае необходимости можно было переночевать. После той их первой прогулки он так и сделал,
— Может быть, он и не был вашим настоящим отцом…
Что она имела в виду?
— Да я и не знаю, — отвечала Ивонна. — Вообще-то я всегда думала, что вы росли без отца, — вы так часто говорите о том, что мог бы дать нам отец!
Распахнув пальто, молча, с лицом, то и дело озаряемым улыбкой, стояла она наконец перед его работами. Почему он показывал только ранние вещи, только то, что уже осталось позади? Ей чудилась в этом трусость или тщеславие… Райнхарт, чтобы не торчать перед собственными произведениями, отправился готовить чай. Настал момент, когда он уже не ждал и не боялся никаких слов. Она расхаживала, словно по саду, и поскольку оба чувствовали, что Ивонна не в состоянии вынести суждение о его работах, само собой разумелось, что и позднее, когда она села, чтобы выпить чаю, она не скажет ничего, а он ничего и не ждал. Им не нужно было маскировать молчание любезностями. Только сердечная радость, постоянно питаемая ошеломляющим чувством близости, заливала лицо Ивонны, глаза ее блестели — и она похвалила его чай.
— Знаете что, Райнхарт, теперь я буду звать вас Юрг. Это чтобы вы знали!
На улице шумели дети.
Ивонна решила, что в мастерской не хватает растений. Подошла бы спармания африканская, это такое растение с высокими стеблями и висячими листьями, с оазисами зеленого света… На единственной кирпичной оштукатуренной стене висела черная маска, из Океании, ее оставил его друг-скульптор, уехавший за границу. Наконец вернулся мальчишка, которого Райнхарт посылал в булочную, дав ему два франка одной монетой. Тортов не было, объявил мальчишка, зато он принес целый мешок всякой кондитерской мелочи! Но в тот момент не существовало ничего, что не могло бы доставить им радость, и они со смехом принялись за сладости, прямо как школьники. Ивонне показалось, что никогда еще в этом мире она не была юной; словно призрак встала у нее за спиной ее бестолково растраченная, безразлично отбытая и выброшенная жизнь. Мгновениями на нее накатывало острое желание: о если бы они никогда не встречались!
Юрг упрекал себя за то, что в ее единственный свободный день не вывел Ивонну на солнце, на воздух.
— Воздух никуда не убежит!
Они продолжали лакомиться сладостями, с которых дождем сыпались крошки. Более объективно, чем его работы, Ивонна могла оценить различные головы и фигуры, брошенные на произвол судьбы его другом, скульптором, покинувшим родину. Это были сплошь девушки из гипса, целыми толпами слонялись они по мастерской, между балками и холстами, погруженные в мысли о своей слепленной из жидкой массы жизни.