Тюрьма
Шрифт:
– Что же он говорил?
– тихо осведомился Миша.
– А так - разное... кто же его знает? Вы не калужский сами-то?
– Да...
– То-то... фамилия знакомая. Почтмейстер в Калуге был, Малинин...
– Отец мой...
– Ну-ну... ведь и я калужский... да! Умер отец-то?
– Умер...
– Та-ак... все умрём!
Говорили они оба шёпотом, и голоса их шуршали в тишине, как сухие листья осени. За окном, как бы отмеряя уходящие минуты, глухо топали по земле мерные шаги часового.
– Скучно вам здесь?
– спросил Миша.
– Старикам везде скушно...
– ответил ему из-за двери шёпот.
– А... племянника
– Что же его жалеть, коли он человека убил... Сестру жалко... А кто человека убил...
Старик вдруг замолчал, и лицо его исчезло, точно упало вниз. Миша смотрел в окошечко и ждал.
Лицо старика поравнялось с его лицом, и, медленно двигая тонкими губами большого рта, окружённого клочьями седых волос, старик, кивая головой и как будто усмехаясь, сказал:
– Соврал я... жалко мне Федьку... тоже молодой был... хороший парень...
Вдруг по коридору, всколыхнув тишину, точно порыв ветра тёмную воду уснувшего пруда, пронёсся дикий, потрясающий вой:
– Не бей... голубчики... помилуйте!
– Что это? Что?
– вздрогнув, крикнул Миша.
– Ш-шш!
– зашипел старик.
– Ничего... Это он во сне... они часто кричат... Тоже ведь у всякого своя совесть есть... Нуте-ка, спите... Ложитесь-ка с богом... Уж двенадцать било...
Он встал и пошёл прочь, и ноги его так шаркали, точно по полу тащили что-то большое, мягкое и очень тяжёлое.
Миша подошёл к нарам, лёг и уставился печальными глазами в каменный, грязный свод, молча нависший над его головой.
VI
Миша как бы откачнулся куда-то в сторону от своего маленького прошлого, и самое яркое в этом - его "подвиг" - уже не так часто вспоминался ему. В странной жизни тюрьмы он чувствовал отдалённый намёк на что-то, пока ещё недоступное его сознанию.
Тюремное начальство относилось к нему снисходительно, с усмешкой должно быть, располагало в пользу Миши его открытое лицо, румянец щёк, голубые наивные глаза, добрая усмешка крепких, красных губ, красивый грудной голос и сильная, немного неуклюжая фигура.
– Н-ну-с, господин Малинин, как вам нравится у нас?
– спросил однажды во время поверки старший помощник начальника.
– Интересно, знаете ли!
– ответил Миша, улыбаясь. Тот хмуро засмеялся, потом изрезанная глубокими морщинами кожа его лба опустилась на глаза, и он сказал:
– Эх вы, - скромный наблюдатель! Прогулка вам увеличена на полчаса...
– Спасибо!
– сказал Миша.
– Не на чем-с!
– почему-то сухо ответил начальник, уходя из камеры.
Рябой надзиратель, Офицеров, рассказал Мише об этом человеке такую историю: однажды он заподозрил свою горничную в краже кольца у его жены и, чтобы заставить её сознаться в краже, целый день и ночь истязал девушку. Он позвал двух арестантов, которые чем-то досадили ему, велел им раздеть горничную и, привязав голую к столу, заставил арестантов щекотать её. Когда девушка впадала в беспамятство, он приказывал давать ей воду и снова мучить. Кончилось это тем, что один из арестантов не вынес пытки, помешался в уме и в диком порыве голодной страсти хотел тут же при начальнике и товарище изнасиловать девушку. Он был избит, посажен в карцер, а когда следы побоев исчезли - его отправили в лечебницу для душевнобольных.
– Только и всего!
– тихо добавил Офицеров, когда кончил рассказ, и пугливо оглянулся вокруг, спрятав под ресницами свои робкие глаза. Слушая, Миша чувствовал отвращение к мучителю, но когда - в тот же день - увидал его в своей камере, то с удивлением
Из окна Миша видел, что, кроме чёрного человека в толстом пиджаке, на прогулку выходят ещё человек шесть политических. Очевидно, это были рабочие - коренастые, крепкие, плохо одетые, - они смотрели на всё сурово, исподлобья. Когда их глаза останавливались на лице Миши, он почему-то чувствовал себя неловко под этим взглядом, и ему хотелось спрыгнуть с подоконника. На худых, голодных лицах этих людей точно вырезано было выражение твёрдой непреклонности. Некоторые из них улыбались ему, делали какие-то знаки. Миша тоже отвечал им улыбками и жестами. Он чувствовал к этим людям интерес, уважение и замечал, что с таким же интересом к ним присматриваются уголовные арестанты. Иногда, пользуясь невниманием часового, серые фигуры уголовных подбегали к политическим и выпрашивали папиросу или вступали с ними в быстрый, тихий разговор.
...Иногда после обеда уголовные, сидя в столовой под камерой Миши, запевали песню, и сквозь пол камера наполнялась глухими, матовыми звуками. В их густой волне Миша не мог уловить слов, и только однажды он разобрал, как кто-то высоким, тоскующим тенором пел и жаловался:
Море синее,
Море бурное...
Ветер воющий,
Неприветливый...
Но чаще арестанты пели какие-то весёлые, бесшабашные песни с присвистом, с гиканьем; эти песни наполняли стены тюрьмы дерзкими звуками буйной силы. Тогда Мише казалось, что тюрьма дрожит, негодуя, на камнях её стен являются новые трещины, тяжёлая злоба тревожно и невидимо льётся из них на людей... Отовсюду бежали надзиратели и быстро гасили этот взрыв веселья, рождённого тоской... Миша видел, что надзиратели относятся к уголовным неодинаково: людей ничтожных, которые легко поддавались порабощению, - они презирали и порабощали, а к людям смелым, умевшим отстоять своё человеческое достоинство, - почти всё начальство относилось осторожно, даже, порою, дружелюбно, и только редкие позволяли себе открыто и враждебно проявлять свою власть над ними. А на "политиков" надзиратели смотрели - как это казалось Мише - с подстерегающим, затаённым интересом, и в нём чувствовалось недоверие, усталое ожидание чего-то особенного, необычного...
Однажды Офицеров, провожая Мишу на прогулку, шепнул ему:
– Ночью ещё троих ваших привезли...
– Студентов?
– Мастеровые...
– Скажите, Офицеров, вы знаете, за что их сажают в тюрьму?
– спросил Миша.
Надзиратель подумал, оглянулся и, широко открыв глаза, сказал, подавленно вздыхая:
– Всяк по-своему жить хочет... и выходит распря!
Но, помолчав, он таинственно добавил:
– Не согласны они...
– С чем?
– Вообще не согласны... со всем!..
VII
Почти каждую ночь в своё дежурство старый надзиратель - его звали Корней Данилович - подходил к двери камеры и, вставляя своё тёмное лицо в круглую рамку окошечка, с болтливостью старика начинал рассказывать Мише какие-то бессвязные истории. Корней много видел, много пережил, но все впечатления жизни перепутались в памяти его в огромный клубок несчастий, бессмысленного труда, унижений и каких-то безотчётных поступков. Иногда эти поступки казались Мише хорошими, трогали его, чаще - они были нелепы и дурны и всегда - необъяснимы, случайны, как будто человек не своей волей делал их, а только безропотно и бездумно исполнял повеления неведомой и непонятной ему воли, извне управлявшей им...