У парадного подъезда
Шрифт:
Иллюзии о постепенном переходе к свободе развеялись быстро. Затем последовало неуклонное сближение сталинского режима с фашистской Германией — и в прямом, у в переносном смысле. Далее, представим себе, что мог чувствовать Пастернак при мысли о горестной судьбе и противоположном выборе Ахматовой, Маандельштама, Пильняка, в то самое время, как он невольно оказывался участником Валтасарова пира? Наконец, все это было чуждо его характеру, его дарованию, одинокому и независимому. Никакие логические доводы не способны были погасить чувства тревоги и двусмысленности своей роли. Позже, в романе «Доктор Живаго», Пастернак найдет образное выражение этой дилеммы — независимый художник и опекающая его власть. В судьбе Юрия Андреевича постоянно участвует его сводный брат — Евграф Живаго. Юрий противостоит «диктатуре посредственности», но не уцелел бы в ней, когда бы не чины и возможности верно служащего этой диктатуре Евграфа.
По мере усиления внутренней раздвоенности Пастернак
И вот когда в 1936 году прозвучали известные сталинские слова о том, что лучшим поэтом нашей советской эпохи был, есть и будет Маяковский, Пастернак прекрасно понял их подтекст. Кормчий перечеркивал вывод Бухарина сделанный им в докладе на 1-м съезде писателей и исключал Пастернака из официальной литературной иерархии. Намерения власти неожиданно совпали с глубинными потребностями поэта, и он послал Сталину благодарственное письмо, которое метафизически можно рассматривать как прошение об отставке. Вакансия больше была не опасна. Она была пуста.
…Не только о последнем годе поэта стоило бы написать. Но и о писательском быте тоталитарного общества 30-х годов. О том, как писатели, воевавшие на фронтах гражданской, обзаводятся мебелью красного дерева, собольими шубами, обретают барственную осанку, по примеру бывших графов, также попавших в литературу «советского извода». Как они приучаются восседать в президиумах и произносить погромные речи — в тщетной надежде, что тяжеловесный уют придавит их совесть к земле, не даст ей распрямиться. Как становится бездомным бродягой и странником Мандельштам. Как покупает заброшенный домик в дальнем Подмосковье и уходит в «маленький» жанр дневниковых миниатюр Пришвин. Как уезжает в Закавказье и становится печником последний классик русского «серебряного века» поэзии, Александр Добролюбов. Как бросается от ужаса в опасную близость к «органам» Исаак Бабель…
Как поселяется в Переделкине Пастернак.
Этот подмосковный поселок литераторов значит в его жизни больше, чем просто местообиталище, — хотя понятно, что, получая от Союза писателей дачный надел, Пастернак вряд ли думал о высоких материях. Скорее всего, думал он о другом: о возможности спокойно работать после стольких лет безбытности, житья в коммуналках, ночного сидения над листом бумаги с непременным стаканом крепкого чаю и папиросой, — ибо днем царит семейственный хаос… О просторном и светлом кабинете на втором этаже, где стоит напряженная тишина и откуда открывается простор поля, сумрак далекого кладбища, золото церковных куполов. Ясность, даль, простота — как соответствовало окружающее его новым художественным принципам! Но постепенно к этим мыслям, видимо, добавились другие, реальность подверглась символической переработке, и вот философия пригорода как ипостаси исторической «обочины» и образ пригородного жителя как очередная модификация образа «свидетеля» утверждаются в пастернаковском сознании. Больше того, они символически организуют его новую, после долгого молчания наконец-то написавшуюся книгу «На ранних поездах» (1936–1944). Цикл «Переделкино» играет в ней стержневую роль. Пространство мира изображено здесь как «глухое», отомкнутое от истории, политики, городской суеты «снежной густой занавеской», чащей, из которой «к дому нет прохода». И в то же время — как пространство настежь открытое, отверстое во все концы. Так, в стихотворении «Сосны» «причтенный» к лику подмосковных сосен, к нескончаемому природному бытию, «бессмертный на время» герой сквозь «разбеги огненных стволов» видит море, волны, «публику на поплавке», южный портовый город, «пристань Истории».
Так что не о бегстве от Истории в Природу, от Города в Пригород написана книга «На ранних поездах» (а значит, не таков был и духовный выбор поэта!). Но можем ли мы сказать, что соблазн такого «бегства» начисто отсутствовал? Нет. К тому подталкивало все — в том числе и писательская судьба послевоенного Пастернака: в 1948 году был почти полностью уничтожен тираж последнего прижизненного сборника его стихов. Оставалась открытой лишь «вакансия» переводчика, и так легко было от ужаса окружающей жизни спрятаться в перевод, раствориться в переводимом тексте, затеряться в нем. Многие делали — пусть вынужденно — именно такой выбор. Но Пастернак в эти годы не только все больше и больше переводит — все активнее пишет роман, а роман — жанр особый, он не дает возможности своему автору сойти с исторической арены. Напротив — в конце концов выталкивает на нее (что с Пастернаком в итоге и произошло). Недаром действие одной из последних частей «Доктора Живаго» протекает в своего рода романном Переделкине — в Вырятине, в заброшенном доме, где доктор и Лара скрываются от неминуемого ареста. Как они хотели бы, чтобы
Поэтому не удивимся, заметив, что в центральном стихотворении сборника, по «имени» которого он и назван, предельно обнажена, чуть ли не сведена к аллегорической прямолинейности символика жизни на отшибе, на «крайней даче», а также символика железной дороги, Переделкина, Москвы.
Путь к железнодорожной станции — это путь через всемирное пространство — «надмирное», гулкое, в обществе звезд. Железная дорога соединяет его — и Москву, в которой одиночество принципиально немыслимо и где место обособленной всемирности занимает всечеловеческое переплетение судеб. В каком же из «пространств» живет Поэт? Он — в постоянном пути от одного к другому: «Всегда, когда необходимо, / По делу в городе бывал».
Важно, что в этом стихотворении снимается и другое значимое для пастернаковских борений «с самим собой, с самим собой» противоречие. «Всю жизнь» он «быть хотел как все», всю жизнь страдал от вынужденного духовного о иночества — и вот ему открылась форма человеческого единения, которая позволяет оставаться каждому самим собою, не нивелирует личность, в то же время включая ее в некую надличностную общность. Имя этой общности — народ, Россия. Не класс, не слой, не государственность и гражданство, не замкнутая родством по крови нация, не народные массы, а именно народ как коллективная индивидуальность. Эта идея давно у Пастернака вызревала: в «На ранних поездах», она перестала быть абстрактной идеей и стала — жизнеощущением:
В горячей духоте вагона Я отдавался целиком Порыву слабости врожденной И всосанному с молоком. Сквозь прошлого перипетии И годы войн и нищеты Я молча узнавал России Неповторимые черты…Грянувшая вскоре война, эвакуация на Каму, в Чистополь; поездка в 1943 году в действующую армию — все это укрепляло в поэте новое жизнеощущение. Иллюзии первых послевоенных лет о возможности и неизбежности поворота власти лицом к победившим грозного врага людям развеялись, а жизнеощущение осталось и во многом было духовной закваской главного труда всей второй половины пастернаковской жизни — романа «Доктор Живаго». Начало работы над ним Пастернак рассматривал как нечто большее, чем просто вступление в новый период творчества: «Я давно (…) томился (…) благополучно продолжающимися положениями стихотворчества (…) как непрерывный накапливанием промахов и оплошностей, которым хотелось положить разительный (…) конец, которые требовали (…) чего-то сразу сокрушающего привычные для тебя мерила, как, например, самоубийства в жизни других или политические судебные приговоры, — (…) обязательно, чтобы это круто и крупно отменяло все нажитые навыки и начинало собою новое, леденяще и бесповоротно…
Я не говорю, что роман нечто яркое, что он талантлив, что он — удачен. Но это — переворот. Это — принятие решения (…) И — о, счастье, — путь назад был раз навсегда отрезан» [122] . Мотивы, знакомые нам и по марбургскому эпизоду, и по временам «Охранной грамоты»: новый разрыв — новое решение — новый поворот в творчестве.
«Доктор Живаго» — роман об участи человека в Истории. Его герои испытываются огнем русской революции, которую Пастернак считал поворотным событием в судьбах XX века. Они занимают по отношению к ней разные позиции — и в зависимости от занятой позиции Складываются их судьбы. Они могут оказаться милыми середнячками, если предпочтут мужеству личного отношения к происходящему соблазн растворения в обывательском «общем мнении», — как друзья детства Юрия Андреевича Миша Гордон и Ника Дудоров… Они могут сложить голову ни за что ни про что, ринувшись в самую гущу событий, смело, безоглядно, но опять же подчинившись массовому порыву, — как Стрельников-Антипов. Но они могут и пройти сквозь огненное колесо Истории своим путем, перпендикулярным общему, — как проходит (в этом совпадая с автором романа Борисом Пастернаком) Юрий Андреевич Живаго… Такой путь не сулит победы в финале, не избавляет от роковых ошибок и позора (Живаго, почувствовав в Ларе жажду разрыва, попросту отдает ее в руки Комаровскому, ее «злому гению» с юных лет). Но только этот путь достоин человека и его призвания в мире. Во всяком случае, если человек — художник.
122
Письмо Вяч. Вс. Иванову от 1 июля 1958 года цит. по кн.: Пастернак Б. Доктор Живаго, с. 722.