У парадного подъезда
Шрифт:
Но таких строк было немного. Большинство же — были просты, доступны и — скучны. Ибо «подстроиться» под ребенка, начать разговаривать с ним на его языке мыслимо лишь «с высоты»-иного — взрослого и едва ли не старчески умудренного — психологического уровня. Потому-то, скажем, «детские» стихи
Этим объясняется и странное свойство, его художественного мира, смутившее даже столь проницательного читателя, как Анна Ахматова. «Я сейчас поняла в Пастернаке самое страшное, — писала она. — Он нигде ничего не вспоминает». Но разве нужно вспоминать о том, что по прошествии лет так и не разлучилось с тобой, что осталось твоим достоянием, неотъемлемой частью твоей личности, центром твоего ценностного кругозора? Нет. Вспоминать имеет смысл о том, что осталось давно позади, с чем ты пребываешь в разлуке. А Пастернак с детством — во всяком случае, до самого последнего своего периода — не разлучался, и если мы не поймем этого, то никогда не сможем разобраться в таких его вещах, как стихотворение «Старый парк», написанное военной порою».
Мальчик маленький в кроватке. Бури озверелый рев. (…) Раненому врач в халате Промывал вчерашний шов.Обманчивая простота поздней пастернаковской лирики подчас играет с нею дурную шутку. Легко, подчинившись «прямой перспективе» быстрого хорея, поспешить в чтении и «проскочить» очень важное противоречие, заключенное в первой же строке. А именно: какое отношение имеет «мальчик маленький в кроватке» к раненому? Где тут выпавшее смысловое звено? Почему лишь следующие строки стихотворения способны прояснить ассоциативный ряд?
Вдруг больной узнал в палате Друга детства, дом отцов, — то есть не здесь и не сейчас лежит «мальчик маленький в кроватке», а тогда и там, в детстве героя. Разные измерения человеческой жизни совмещены здесь конечно же не случайно. Герой, потомок славянофила Самарина, чудом попал во время войны в госпиталь, расположившийся в родовом имении Самариных, и, значит, лицом к лицу встречается со своей «начальной порой»; он одновременной боец Красной Армии и «мальчик маленький в кроватке». Пастернак поступает вопреки «нормальной» логике. По ней следовало бы поменять все строки местами, чтобы раненый сначала узнавал «дом отцов», а уж потом мысленно «превращался» в маленького мальчика. Но тогда вспоминаемое не предшествовало бы воспоминанию, — а без этого внутреннее задание стихотворения не было бы выполнено. Прошлое, детское, светлое, — никуда не исчезало, не отменялось временем. Он живет в стенах этого дома, в шуме старого парка, где из проткнутой лучом садящегося солнца дали:
Льются волны изумруда, Как в волшебном фонареВдумаемся в смысл сравнения. Сравниваем мы обычно с тем, что нам ближе, роднее, понятнее. Пастернаковскому герою, равно как и самому поэту, роднее и понятнее образ из первоначальной поры, не то что довоенного — дореволюционного, прошловекового даже детства. Почему? Не потому ли, что он всегда носит в себе этот вольный, безопасный и таинственный мир «фольварков, парков, рощ», где «люди и вещи на равной ноге»; где нянька соединяет тебя с народным сознанием, а родители вводят под своды городской культуры? Видимо, так.
Размышления о той поре неизменно вызывают у Пастернака слезы, — не прощальные рыдания вечной разлуки, а радостные, легкие слезы от новой встречи с самым близким на свете. «Утром, проснувшись, думал (…) о твоем детстве, — писал поэт М. И. Цветаевой 20 апреля 1926 года, — и с совершенно мокрым лицом (…) напевал балладу за балладой, и ноктюрны, все в чем ты выварилась и я. И ревел». Почти теми же словами и почти то же переживание пять лет спустя воссоздано в стихотворении «Годами когда-нибудь в зале концертной…» —
(…)Вряд ли есть пространственные образы, противоречащие друг другу больше, чем концертная зала и «прогулки, купанье и клумбы в саду». Но в том-то и дело, что мелодия Брамса камертоном вызывает у Пастернака картины, которые чутко дремлют в его душе, готовые в любой миг пробудиться, обступить его, заменить собою реальность, находящуюся перед глазами, — ибо для поэта они гораздо реальнее ее! Об этих наплывающих образах поведано с помощью тягучего, густого амфибрахия, который как бы сглаживает острые грани и края «далековатых» предметов, снимая их противоположность, примиряя их противоречия. Самым сложным, перенасыщенным не только метафорическими, но и звуковыми перекличками, художественным языком поэзии XX века нам рассказывают о самых простых человеческих чувствах, и этим «сцеплением»: рождены удивительные, одному только Пастернаку присущие, сравнения: «С улыбкой огромной и светлой, как глобус», или: «И вдруг; как в открывшемся в сказке Сезаме…» Опять все сравнивается с тем, что ближе, — с реалиями раннего опыта.
Пастернак все готов сравнивать с детством, даже то, что во времена его «начальной поры» вообще не существовало. Так, «свидетельства былых бомбежек», этого ужасного изобретения середины XX века, кажутся ему сказочно знакомыми, и конечно же
(…) вдруг он вспомнил детство, детство, И монастырский сад, и грешников (…) И мальчик облекался в латы, За мать в воображеньи ратуя, И налетал на супостата С такой же свастикой хвостатою. (…)Эта готовность «сопрягать далековатые предметы» — проявление философии, для которой прошлое и настоящее, будущее и вечное пересекаются в точке детства, наделяя его свойствами «всеобщего эквивалента» духовности, делая поводом и объектом сравнения всего со всем. Гениальная художественная формула подобной системы воззрений дана в «Рождественской звезде» — из цикла «Стихотворений Юрия Живаго».
Преломляющее общеизвестный евангельский сюжет, стихотворение это в своей структуре содержит значимое противоречие. Все здесь построено на мельчайших, крупитчатых, по-пастернаковски осязаемых подробностях — мы видим «теплую дымку», плывущую над яслями Младенца, «зернышки проса», от которых отряхивают доху пастухи, пришедшие на «зов небывалых огней», — и готовы принять эту картину за точное воспроизведение «реалий» первого года нашей эры. Но при более внимательном рассмотрении они оказываются исторически приближенными к нам, к двадцатому столетию и даже — откровенно русифицированными. Степь, погост, «ограды, надгробья», сторожка — сами слова несут вполне русскую, вполне современную «нагрузку». Однако они лишь подготавливают главное сравнение, которое обвинить в анахронизме ничуть не труднее, нежели разобранное выше — в стихотворении «Ожившая фреска».
Итак — Звезда пламенела, как стог, в стороне От неба и Бога, Как отблеск поджога, Как хутор в огне и пожар на гумне.Хутор в огне и пожар на гумне — у кого тут, во-первых, не придет мысль о событиях русской революции и гражданской войны, и, во-вторых, не возникнет подозрение в элементарном логическом просчете, временной близорукости? Несколько строк спустя Пастернак, с одной стороны, подтверждает правомочность нашей мысли, а с другой — отводит невольные подозрения.