У подножия вулкана. Рассказы. Лесная тропа к роднику
Шрифт:
— Внезапно Далия бросается за угол и кричит проходящему полицейскому: «Помогите! Помогите!»
Спасите меня, мелькнула у консула смутная мысль, а мальчик между тем вышел разменять деньги, спасите, помогите: но, быть может, скорпион не хотел, чтобы его спасали, сам вонзил в себя смертоносное жало. Консул встал и прогулялся по бару. Он сделал попытку завести дружеский разговор с белым кроликом, но вскоре отчаялся и отошел вправо, к открытому окну. За окном почти отвесный обрыв простирался до самого дна ущелья. Как там темно, уныло! Вот Париан, где Кубла-хан… А вон и каменная глыба — совсем как у Шелли, или у Кальдерона, или у них обоих, — расколотая глыба, которая не хочет исчезнуть, рассыпаться в прах, еще цепляется за жизнь. Ужасна эта крутизна, подумал он, высунулся в окно и попытался вспомнить то место в «Ченчи», где описана могучая скала, которая вот-вот сорвется в пропасть и в ужасе цепляется за кручу, изнемогает и, склоняясь, еще темнее делает ту бездну, куда упасть боится. Глубока, чудовищна пропасть. Но он с удивлением почувствовал, что вовсе не боится упасть туда. Он представил себе, как жуткое это ущелье петляет, уходит вдаль, рассекая обрушенные шахты, мысленно проследил его до своего сада, а потом ему показалось, что он опять стоит с Ивонной перед витриной книжной лавки, как сегодня утром, разглядывая фотографию, где запечатлена другая каменная глыба, «La Despedida»,
Через окно был виден Попокатепетль, по огромным, высоким склонам стлались грозовые тучи; вершина заслоняла небо и, казалось, высилась прямо над головой, совсем рядом с ущельем, с «Маяком». У подножия вулкана! Недаром древние полагали, что Тартар находится в глубине, у подножия Этны, а не внутри горы, и там обитает стоглавое чудовище Тифон, наделенное соответственно множеством страшных глаз и голосов.
Консул отвернулся от окна, потом вышел за дверь, держа стаканчик с мескалем. На западе переливчатая зелень трепетала, корчилась, словно терзаемая невыносимой болью. Он окинул взглядом Париан. За травянистым газоном была ничем не примечательная площадь с маленьким садиком посередине. Слева, под деревом на краю ущелья, спал солдат. Справа, на откосе, виднелось строение, которое с первого взгляда можно было принять то ли за разрушенный монастырь, то ли за огромную водокачку. Но там, в этом здании с зубчатыми башенками, помещались казармы военной полиции и главный штаб пресловутого Союза милитаристов, о котором он рассказывал Хью. Там же была тюрьма, а над аркой посередине низкого фасада, словно во лбу здания, сверкал единственный глаз: часы, стрелки которых подползали к шести. По обе стороны арки тянулись забранные решетками окна полицейского комиссариата и ведомства безопасности, а подле окон кучкой стояли солдаты, о чем-то разговаривая, и за плечами у них, на ярко-зеленых перевязях, висели сигнальные трубы. И еще какие-то солдаты, по-видимому часовые, расхаживали вдоль казарм, спотыкаясь, волоча за собой распустившиеся обмотки. Под аркой, у ворот внутреннего двора, деловитый капрал сидел за столиком, на котором стоял незажженный керосиновый фонарь. Консул знал, что капрал этот заполняет бумагу каллиграфическим почерком, потому что недавно, когда он шел сюда, изрядно пошатываясь — не так безобразно, как на площади в Куаунауаке, но все равно это был стыд и срам, — ему едва удалось пройти мимо, не опрокинув стол. Через арку консул видел на краю двора тюремные камеры с деревянными решетками, похожие на стойла в свинарнике. В одной камере какой-то человек неистово размахивал руками. А левее, поодаль, были разбросаны домики под темными кровлями, они сливались с лесной чащей, которая со всех сторон подступала к городу и сверкала в мертвенных, жутких отблесках надвигающейся грозы.
Когда Рой Мух вернулся, консул подошел к стойке и хотел взять сдачу. Мальчик, видимо не поняв его, налил еще мескаля из красивой тыквенной бутыли. Подавая стаканчик, он опрокинул блюдце с зубочистками. Консул не стал напоминать про сдачу. Но про себя он решил заказать потом больше, чем на пятьдесят сентаво, которые уплатил. Таким образом он рассчитывал вернуть свои деньги. Вопреки очевидности он доказывал сам себе, что просто необходимо остаться здесь хотя бы уже ради этого. Он знал, разумеется, что причина тут совсем иная, по не мог понять ее сути. Он чувствовал это всякий раз, как в голову приходила мысль об Ивонне. И тогда ему казалось, будто он в самом деле должен остаться здесь ради нее, не потому, что она придет сюда за ним — она ушла, он дал ей уйти навсегда, Хью, может быть, и придет, но только не она, только не теперь; она, скорее всего, вернется домой, а что будет дальше, он не мог себе представить, — нет, он должен остаться во имя чего-то другого. Он увидел перед собою на стойке сдачу, сосчитал монеты и убедился, что за выпитый мескаль с него ничего не взяли. Он положил монеты в карман и пошел к двери. Теперь разговор другой, пускай мальчишка за ним побегает. С мрачным удовольствием он внушал себе, что это пойдет Рою Мух на пользу, хотя и сознавал смутно, что мальчик, занятый своими делами, на него даже не смотрит, но все-таки напустил на себя унылое выражение, как и положено пьянчуге, который нехотя выпил в долг два стаканчика и выглядывает из дверей пустого бара, притворное выражение, означающее, что он будто бы ждет какой-то помощи, и помощь уже идет к нему, какие-то друзья спешат его спасти. А он может попросту бродить из бара в бар, выпивать в каждом, ему везде хорошо. Но на самом деле ему ничего этого не нужно. Друзья покинули его, а он покинул их и знает, что везде его встретит лишь испепеляющий взгляд кредитора. И он не находит в себе сил просить еще денег взаймы или искать еще где-нибудь кредит. И напитки, которые подают в соседнем баре, ему не по вкусу. «Зачем я здесь?» — спрашивает его молчание. «Что я натворил?» — вторит пустота. «Чего ради я безвозвратно погубил себя?» — звякают насмешливо деньги в кассе. «Зачем я пал так низко?» — вкрадчиво выспрашивает улица, и ответ возможен лишь один… Но площадь не давала ответа. Городок, который поначалу казался необитаемым, теперь, с приближением ночи, оживал. Важно, твердой поступью проходил порой мимо усатый офицер, пощелкивая тросточкой по голенищу. С кладбища уже возвращались люди, хотя траурное шествие должно было начаться позже. Взвод солдат маршировал по площади. Трубы сыграли зорю. Полицейские — те, что не принимали участия в забастовке или якобы наблюдали за порядком на кладбище, а может, это были солдаты, поскольку отличить войска от полиции представлялось делом нелегким, — теперь тоже явились во множестве. Ясное дело, все это изрядно сдобрено немецкой приправой. А капрал продолжал писать за столом; и от этого консул почему-то приободрился. В «Маяк» гурьбой ввалились посетители, их сомбреро, украшенные кисточками, были сдвинуты на затылок, револьверы в кобурах болтались у бедер. Двое нищих приблизились к дверям, чтобы занять свои обычные места у бара, над которым уже висели грозовые тучи. Один, безногий, полз по пыльной земле, как измученный тюлень. А другой, счастливый обладатель единственной ноги, гордо, вызывающе встал у стены, словно перед расстрелом. Потом одноногий нагнулся, сунул монетку в протянутую руку безногого. И слезы блестели у него в глазах. Вдруг консул увидел далеко справа каких-то диковинных тварей, подобных гусям, но крупных, с верблюда, и еще безголовых, окровавленных людей на костылях, с распоротыми животами, с вываливающимися внутренностями, они ползли из леса той же тропой, по которой сам он пришел сюда. Консул зажмурился в страхе, а когда он снова открыл глаза, обнаружил, что это всего-навсего какой-то человек, кажется полицейский, ведет под уздцы коня. И
Он снова зажмурился и постоял с минуту, сжимая стаканчик в руке, раздумывая с холодным, безучастным спокойствием, но не без иронии, о том, какая страшная ночь предстоит ему неизбежно, выпьет ли он еще сколько влезет или не выпьет ни капли, все равно стены станут сотрясаться от адской музыки, и будут обрывки кошмарных сновидений, и голоса за окном, хотя в действительности это лишь вой приблудных псов, и несметные призрачные толпы, повторяющие его имя, и зловещие крики, звяканье, грохот, треск, и борения с разъяренными демонами, и лавина, заваливающая двери, и кинжалы, пронзающие его постель, а снаружи неумолчные вопли, стоны, дикая какофония, клавикорды тьмы; консул вернулся в бар.
Дьосдадо, он же Слон, вышел из задней комнаты. Консул увидел, как он снял черный пиджак, повесил его в шкафчик и нащупал в нагрудном кармане безукоризненно белой рубашки курительную трубку. Он вынул трубку и стал набивать ее крепким, душистым табаком. Консул вспомнил про свою трубку: да, это она, ясное дело.
— Si, si, мистур, — ответил Дьосдадо на вопрос консула и наклонил голову. — Claro [215] . Нет… Мой трубка не английский. Монтерейский. Вы тогда был раз на весь день… э… Ьоггаcho. Разве нет, сеньор?
215
Понятно (исп.).
— А как же, — подтвердил консул — Два раза на день.
— Вы был пьян три раза на день, — сказал Дьосдадо, и консул поморщился, уязвленный его взглядом, его оскорбительными словами и сознанием глубины собственного падения. — А теперь, значит, вы будет уезжать назад в Америку, — сказал он, шаря за стойкой.
— Я… нет… рог que? [216] Дьосдадо бросил на стойку толстую пачку конвертов, перетянутую резинкой.
— jEs suyo? [217] — спросил он напрямик.
216
Почему? (исп.).
217
Ваши? (исп.).
Где ее письма, Джеффри Фермин, где письма, где письма, которые писала она, и сердце ее разрывалось? Вот они, ее письма, вот они, здесь, да, здесь: консул понял это, даже не взглянув на конверты. И когда он заговорил, то сам не узнал своего голоса.
— Si, senor, muchas gracias, — сказал он.
— De nada, senor [218] .
218
Да, сеньор, большое спасибо. Не за что, сеньор (исп.).
Дьосдадо отошел.
Капля в море… Целую минуту консул не мог пошевельнуться. Он не мог даже протянуть руку и взять стаканчик. А потом он стал рисовать пальцем в лужице мескаля на стойке маленькую карту. Дьосдадо снова подошел и глядел со вниманием.
— Espana, — сказал консул и почувствовал, что не может говорить по-испански. — Вы испанец, сеньор?
— Si, si, senor, si, — сказал Дьосдадо, глядя на него, но уже совсем иным тоном. — Espanol. Espana.
— Эти письма, что вы мне отдали, — понимаете? — написала моя жена, моя esposa. jСІаго? Мы с ней там познакомились. В Испании. Узнаете вы свою родину, узнаете Андалузию? Вот здесь Гвадалквивир. А вот Сьерра-Морена. Вот тут, пониже, Альмерия. Между ними, — он показал пальцем, — горы Сьерра-Невада. А тут Гранада. Вот. Здесь мы с ней познакомились.
Консул улыбнулся.
— Гранада, — повторил бармен, выговаривая это слово совсем не так, как консул, жестче, суровее.
Он бросил на консула испытующий, пристальный подозрительный взгляд и опять отошел. Потом что-то сказал людям, сидевшим у другого конца стойки. Лица их разом повернулись к консулу.
Прихватив мескаль и письма Ивонны, консул ушел за стойку, в одну из клетушек, соединенных извилистыми коридорами. Прежде он не замечал, что перегородки здесь из матового стекла, как в банке. И он почти не удивился, когда увидел старуху из Тараско, ту самую, что сидела сегодня утром в «Белья виста». Перед ней, на круглом столике, стоял стаканчик с текилой и были разбросаны костяшки домино. Ее цыпленок склевывал крошки со столика. Может, это вовсе и не ее домино, подумал консул; или костяшки эти ей просто необходимы и она всегда носит их при себе? Ее клюка с когтем вместо рукояти повисла, как живая, на краю столика. Консул подошел к ней, выпил мескаль до половины, снял очки, стянул резинку с конвертов.
«…Помнишь ли ты, какой завтра день?» — прочитал он. Нет, подумал он, не помню; слова тонули у него в мозгу, как камни в воде. Он явно утратил всякое ощущение реальности… Он отторгнут от самого себя, хотя отчетливо сознает это, вновь обретенные письма так потрясли его, что он очнулся от забытья и сразу же снова впал в забытье, но совсем иначе; он пьян, он трезв, он в тяжком похмелье — все разом; седьмой час вечера, он сидит в «Маяке» у стеклянной перегородки, в комнатке, освещенной электричеством, и рядом с ним старуха, но одновременно он перенесся в прошлое, и брезжит утро; он пьян, но не так, как сейчас, и не здесь, а в ином месте, далеко отсюда, и что-то иное происходит с ним: он вскочил на рассвете с постели, оглушенный алкоголем, и бормочет: «Тьфу ты черт, какая же я скотина!» — вскочил, потому что нужно проводить жену на первый автобус, но все напрасно, она уехала, и на столике, где сервирован завтрак, лежит записка: «Прости мою вчерашнюю истерику, ты обидел меня, но это, конечно, не оправдание, и не забудь выпить молока», а снизу приписано, вероятно, после минутных сомнений: «Милый, больше так продолжаться не может, это невыносимо, я уезжаю…» — и смысл записки не доходит до него, а вместо этого совсем некстати вспоминается, как минувшей ночью он долго толковал с барменом про какой-то пожар, — и зачем он сказал свой адрес, ведь теперь полиция найдет его без малейшего труда, и почему бармена звали Шерлок? Бессмертное имя! — и вот он налил себе портвейна, выпил воды, проглотил три таблетки аспирина, от которого его тошнит, и размышляет о том, что до открытия бара еще целых пять часов, а там он пойдет ко вчерашнему бармену с извинениями… Но куда он подевал сигарету? И почему бокал с портвейном оказался под ванной? И что это за взрыв он слышал только что в доме?