У подножия вулкана. Рассказы. Лесная тропа к роднику
Шрифт:
Консул показал ему скомканную бумажку и снова сунул ее в карман.
— Пятьдесят песо, вон как. Выходит, ты имеет их вовсе мало. Кто ты есть такой? Англичан? Испан? Американ? Германец? Русс? Откуда тебя приносил черт? Что ты здесь делает?
— Я не разговариваю английски, эй, какая есть твой фамилия? — прозвучал над самым ухом чей-то голос, консул повернулся и увидел еще одного полицейского в такой же форме, как первый, но ростом пониже; на его толстом, сероватом, гладко выбритом лице злобно поблескивали маленькие глазки. У бедра висел револьвер в кобуре, но на правой руке не хватало двух пальцев, большого и указательного. Он цинично покачивал бедрами, подмигивая первому полицейскому и Дьосдадо, но избегал при этом смотреть на человека в твидовом костюме. Вдруг он выругался ни с того ни с сего, беспрерывно покачивая бедрами.
— Этот человек есть начальник над муниципалитетом, — дружелюбно объяснил консулу первый полицейский. — Он хочет узнавать, какая есть твой фамилия?
— Да, какая фамилия? — заорал второй полицейский, который уже успел осушить стаканчик, но не смотрел на консула и все покачивал бедрами.
— Блэкстоун, — ответил он серьезно, беря еще мескаля, и подумал, что ведь он для того сюда и явился,
— Кто ты есть такой? — орал толстый полицейский, которого, кажется, звали Сусугойтеа или вроде того. — Что ты здесь делает? — Он повторял вопросы, уже заданные консулу первым полицейским, которому старался подражать: — Англичан? Германец?
Консул покачал головой.
— Нет. Я просто Уильям Блэкстоун.
— Ты еврей? — спросил первый полицейский.
— Нет. Я Блэкстоун, — твердил консул, качая головой. — Уильям Блэкстоун. Евреи редко бывают сильно borracho.
— А ты есть… э… borracho, да, — сказал первый полицейский, и все захохотали. Теперь вокруг были еще какие-то люди, вероятно из той же шайки, но консул видел их совсем смутно, все они хохотали, лишь человек в твидовом костюме хранил бесстрастное, непроницаемое молчание. — Это есть начальник над садами, — сказал первый полицейский, указывая на него. — Jefe de Jardiiieros. — Он произнес эти слова почтительным тоном. — Я тоже есть начальник, я есть начальник над трибунами, — добавил он скромно, словно подчеркивая: «всего только над трибунами».
— А я… — сказал консул.
— …есть пьяная скотина, — перебил его полицейский, и снова все вокруг захохотали, все, кроме Jefe de Jardineros.
— Я… — повторил консул, но сразу осекся: что он говорит? И кто они такие, эти люди, эти начальники? О каких трибунах, о каком муниципалитете и, главное, о каких садах идет речь? Не может же этот молчаливый человек в твидовом костюме, такой зловещий на вид, хотя он единственный из всех безоружен, ведать городскими садиками. Но консул уже подозревал кое-что насчет претендентов на эти мнимые должности. И теперь он понял, что они имеют какое-то отношение к главному полицейскому комиссару штата и еще, как он говорил Хью, к Союзу милитаристов. Ну, конечно, он и раньше видел этих молодчиков здесь, во внутренних комнатах или у стойки, хотя никогда еще не сталкивался с ними так близко. Но сейчас вокруг было такое множество всяких людей, ему без конца задавали такое множество всяких вопросов, на которые он не мог ответить, что эти важные соображения ускользали из головы. Возникла лишь мысль, что начальник над садами, окруженный всеобщей почтительностью, вероятно, «главнее», чем сам главный полицейский комиссар, и к нему консул обратился с безмолвной мольбой о помощи. Тот ответил взглядом, еще более мрачным и непреклонным, чем прежде; и тут консул понял, откуда это ощущение, будто они уже встречались: ведь начальник над садами был вылитый он, консул, только стройный, загорелый, исполненный серьезности, еще не отпустивший бородку, таким он был, когда еще только начинал новую карьеру и был назначен вице-консулом в Гранаду. А на стойке тем временем появились в несметном количестве стаканчики текилы, мескаля, и консул хватал и пил без разбора все, что попадалось на глаза.
— Дело не в том, что они вместе были в «El Amor de los Amores», — услышал он свой голос, настойчиво твердящий одно и то же, — видимо, кто-то потребовал, чтобы он рассказал о сегодняшних событиях, и он подчинился, хотя решительно не понимал, к чему это. — Главное — установить, как именно все произошло. Был ли тот пеон — а может, он и не пеон вовсе — пьяный? Или он просто упал с коня? Или может, вор узнал своего собутыльника, который задолжал ему…
Над «Маяком» раздалось ворчание грома. Консул сел подле стойки. Гром прозвучал, как приказ. А вокруг царил сплошной хаос. В баре становилось тесно. Здесь были люди, пришедшие с кладбищ, индейцы в просторных одеждах. Толпились оборванные солдаты, и среди них кое-где выделялись щеголеватые офицеры. Вошли гурьбой танцоры в длинных черных плащах с ярко-белыми полосами, изображавшими скелеты. Начальник над муниципалитетом стоял теперь у консула за спиной. А начальник над трибунами стоял справа и разговаривал с начальником над садами, прозывавшимся, как понял консул, Фруктуосо Санабриа.
— Привет, que tal? [223] — сказал консул.
Рядом сидел, отвернувшись, молодой человек, который тоже казался ему знакомым. Человек этот был похож на поэта, на кого-то из его товарищей по колледжу; светлые волосы падали на красивый, выпуклый лоб. Консул предложил ему выпить, но молодой человек отказался по-испански и даже вскочил, сделал рукой резкое движение, словно хотел оттолкнуть консула, с отвращением глядя в сторону, потом отошел к другому концу стойки. Консул был уязвлен. Он вновь обратился с безмолвной мольбой о помощи к начальнику над садами; тот вновь ответил непреклонным, убийственным взглядом. И теперь консул впервые по-настоящему осознал неотвратимую опасность. Он чувствовал, что Санабриа и первый полицейский разговаривают о нем, решают его судьбу, и это не сулит ему ничего доброго. Вот они подают какие-то знаки начальнику над муниципалитетом. Потом, расталкивая людей, идут за стойку, к телефону, которого консул прежде не замечал, и телефон этот, поразительное дело, работает исправно. Начальник над трибунами берет трубку; Санабриа мрачно стоит рядом и дает, вероятно, какие-то указания. Они не спешат, но консул знает, что предстоящий телефонный разговор непременно касается его, и тяжкое, мучительное предчувствие медленно затопляет душу, и он вновь остро ощущает свое одиночество, он бесконечно одинок, несмотря на всю эту толпу, на хохот, приутихший по знаку Санабриа, вокруг него лишь пустынные воды Атлантики, вздымаются серые валы, опять это видение, которое представилось ему совсем недавно, когда он был с Марией, встает перед глазами, но теперь нет даже далекого корабля на горизонте. Чувство облегчения и беспечности покинуло его окончательно. Он понимал теперь, что все время невольно надеялся, ждал той минуты, когда Ивонна придет к нему на помощь, но уже поздно —
223
Как дела? (исп.).
И тут перед его мысленным взором снова возникла та необычайная картина, что висела в мастерской Ляруэля, «Los borrachones», но теперь он видел ее по-другому. А что, если там под внешней, примитивной символикой скрывается совсем иной смысл, такой же непроизвольный, как и насмешка, которая в ней проскальзывает? Чем выше к свету, казалось ему, возносятся ангелоподобные трезвенники, тем они свободней, независимей, их благородные, ясные лики становятся еще благородней, еще ясней; чем глубже во тьму низвергаются багроворожие пьяницы, как сонмище демонов, тем более сходства обретают они меж собой, уподобляются друг другу, словно один и тот же демон воплощен в каждом. Пожалуй, это не такая уж вздорная мысль. Когда он, консул, стремился к возвышенному, скажем в начале их отношений с Ивонной, разве «обличье» жизни не становилось все более ясным, одухотворенным, разве не легче было распознавать друзей и врагов, разве не был он сам свободней, независимей от всяческих трудностей, внешних обстоятельств и, следовательно, от тягостного сознания собственного бытия? А когда он начал опускаться, падать, разве «обличье» это не стало постепенно блекнуть, тускнеть, искажаться, и вот наконец вокруг него лишь зловещие пародии на собственные его фальшивые мысли и поступки, на борьбу, которую он ведет, если только он вообще ведет какую-то борьбу? Да, но если бы он пожелал, если бы только он захотел по-настоящему, сам материальный мир при всей своей иллюзорности мог бы стать ему союзником, указать разумный путь. И тогда участь его была бы иной — не лживые, призрачные голоса и зыбкие тени, обрекающие на смерть заживо, на существование, которое страшнее самой смерти, а простор, необъятные дали, беспредельность, парение духа, обретающего цельность и совершенство: кто знает, почему человеку ниспослан дар любви, хоть и отравленный ложью? Но нужно смотреть правде в глаза: он, консул, падал, падал, все ниже, и вот… но он понимает, что даже теперь еще не долетел до дна. Даже теперь не все кончено. Словно в своем падении он ухватился за узкий уступ, откуда нет возможности ни вскарабкаться наверх, ни спуститься, и он лежит там, окровавленный, оглушенный, а внизу ждет разверстая бездна. Он лежит в пьяном бреду, и вокруг витают призраки, порожденные его воображением, полицейские, Фруктуосо Санабриа, человек, похожий на поэта, ослепительно-белые скелеты, и даже кролик, даже пепел и плевки на грязном полу — разве все это каким-то непостижимым и вместе с тем вполне очевидным образом не стало частью его существа? И еще ему представляется, что приезд Ивонны, змея у него в саду, ссора с Ляруэлем, а потом с Ивонной и Хью, «адская машина», разговор с сеньорой Грегорио, возвращенная пачка писем и многое другое, все события этого дня подобны жалким пучкам травы на крутизне, за которые он невольно цепляется, или камням, которые сорвались при его падении и непрестанно рушатся ему на голову. Консул вынул из кармана синюю пачку сигарет с изображением крыльев: «Alas». Он поднял глаза: нет, все осталось по-прежнему, бежать некуда. И казалось, огромный черный пес вдруг прыгнул ему на спину, навалился, не дает встать.
Начальник над садами и начальник над трибунами все еще дожидались у телефона, очевидно номер был занят. Но как знать, вдруг они забыли о его существовании, вдруг этот звонок не имеет к нему никакого отношения? Он вспомнил про свои темные очки, которые снял, когда читал письмо Ивонны, и снова надел их с нелепой надеждой, что теперь его не узнать. Начальник над муниципалитетом позади него был по-прежнему поглощен разговором; консулу снова представился случай уйти. Сейчас, когда на нем черные очки, что может быть проще? Случай представился, но сперва необходимо было выпить еще: всего один стаканчик на дорогу. Кроме того, он чувствовал, что стиснут со всех сторон, застрял в толпе, а тут еще какой-то человек в сомбреро, съехавшем на затылок, с патронташем, свисающим ниже живота, подсел к нему и бесцеремонно схватил за руку; это был сводник, доносчик, тот самый, что сидел в уборной. Скрючившись, как и тогда, сводник, вероятно, уже минут пять что-то ему втолковывал.
— Я есть тебе друг, — тараторил он. — Все эти люди не надо тебе и мне! Все они сукины сыновья… Будь спокоен, ты, англичан! — Он еще крепче вцепился в консула. — Я знает! Мексикан всегда есть друг для англичана, да, мексикан! А сукин сын американ я не может терпеть, они нехорошо делают тебе и мне, я мексикан всегда, всегда, всегда, правильно я говорю?
Консул высвободил руку, но тотчас же слева его схватил какой-то другой человек неопределенной национальности, похожий на моряка, с пьяными, помутневшими глазами.
— Эй ты, английская скотина, — сказал он хрипло, поворачиваясь к консулу всем телом. — Я из графства папы римского! — выкрикнул он нараспев и подхватил консула под локоть. — Ты как думаешь? Библию сочинил Моцарт — вот кто. Здесь ты одно, а на том свете другое, душа из тебя вой. Здесь, на земле, все люди должны быть равны. И пускай будет успокоение. А успокоение означает мир. Мир на всей земле, всему человеческому роду…
Консул вырвался, но сводник опять схватил его за руку. Консул огляделся вокруг, словно искал помощи. Начальник над муниципалитетом все еще разговаривал. За стойкой начальник над трибунами вновь пробовал дозвониться кому-то по телефону; Санабриа стоял рядом, давая указания. Еще какой-то человек, вероятно американец, втиснулся между консулом и сводником, он все время оглядывался через плечо, будто ждал кого-то, и бубнил себе под нос: