У подножия вулкана
Шрифт:
Нищий выпрямился, и лицо его, чудилось консулу, медленно обретало черты сеньоры Грегорио, а потом преобравилось в лицо его матери, и на этом лице было выражение неизъяснимой жалости и мольбы.
Он снова зажмурился и постоял с минуту, сжимая стаканчик в руке, раздумывая с холодным, безучастным спокойствием, но не без иронии, о том, какая страшная ночь предстоит ему неизбежно, выпьет ли он еще сколько влезет или не выпьет ли капли, все равно стены станут сотрясаться от адской музыки, и будут обрывки кошмарных сновидений, и голоса за окном, хотя в действительности это лишь вой приблудных псов, и несметные призрачные толпы, повторяющие его имя, и зловещие крики, звяканье, грохот, треск, и борения с разъяренными демонами, и лавина, заваливающая двери, и кинжалы, пронзающие его постель, а снаружи неумолчные вопли, стоны, дикая какофония, клавикорды тьмы; консул вернулся в бар.
Дьосдадо,
— Si, si, мистур, — ответил Дьосдадо на вопрос консула и наклонил голову. — Сlаrо [203] . Нет... Мой трубка не английский. Монтерейский. Вы тогда был раз на весь день... э... bоггаcho. Разве нет, сеньор?
203
Понятно (исп.)
— А как же, — подтвердил консул — Два раза на день.
— Вы был пьян три раза на день, — сказал Дьосдадо, и консул поморщился, уязвленный его взглядом, его оскорбительными словами и сознанием глубины собственного падения. — А теперь, значит, вы будет уезжать назад в Америку, — сказал он, шаря за стойкой.
— Я... нет... роr que? [204]
Дьосдадо бросил на стойку толстую пачку конвертов, перетянутую резинкой.
— Es suyo? [205] — спросил он напрямик.
204
Почему? (исп.)
205
Ваши? (исп.)
Где ее письма, Джеффри Фермин, где письма, где письма, которые писала она, и сердце ее разрывалось? Вот они, ее письма, вот они, здесь, да, здесь: консул понял это, даже не взглянув на конверты. И когда он заговорил, то сам не узнал своего голоса.
— Si, senor, muchas gracias, — сказал он.
— De nada, senor [206] . Дьосдадо отошел.
Капля в море... Целую минуту консул не мог пошевельнуться. Он не мог даже протянуть руку и взять стаканчик. А потом он стал рисовать пальцем в лужице мескаля на стойке маленькую карту. Дьосдадо снова подошел и глядел со вниманием.
206
Да, сеньор, большое спасибо. Не за что, сеньор (ucn.)
— Espana, — сказал консул и почувствовал, что не может говорить по-испански. — Вы испанец, сеньор?
— Si, si, senor, si, — сказал Дьосдадо, глядя на него, но уже совсем иным тоном. — Espanol. Espana.
— Эти письма, что вы мне отдали, — понимаете? — написала моя жена, моя esposa. С1аrо? Мы с ней там познакомились. В Испании. Узнаете вы свою родину, узнаете Андалузию? Вот здесь Гвадалквивир. А вот Сьерра-Морена. Вот тут, пониже, Альмерия. Между ними, — он показал пальцем, — горы Сьерра-Невада. А тут Гранада. Вот. Здесь мы с ней познакомились.
Консул улыбнулся.— Гранада, — повторил бармен, выговаривая это слово совсем не так, как консул, жестче, суровее.
Он бросил на консула испытующий, пристальный подозрительный взгляд и опять отошел. Потом что-то сказал людям, сидевшим у другого конца стойки. Лица их разом повернулись к консулу.
Прихватив мескаль и письма Ивонны, консул ушел за стойку, в одну из клетушек, соединенных извилистыми коридорами. Прежде он не замечал, что перегородки здесь из матового стекла, как в банке. И он почти не удивился, когда увидел старуху из Тараско, ту самую, что сидела сегодня утром в «Белья виста». Перед ней, на круглом столике, стоял стаканчик с текилой и были разбросаны костяшки домино. Ее цыпленок склевывал крошки со столика. Может, это вовсе и не ее домино, подумал консул; или костяшки эти ей просто необходимы и она всегда носит их при себе? Ее клюка с когтем вместо рукояти повисла, как живая, на краю столика. Консул подошел к ней, выпил мескаль до половины, сиял очки, стянул резинку с конвертов.
«...Помнишь
Из зеркала, висевшего в комнатке, он смотрел на себя с беспощадным осуждением, и у него мелькнуло странное чувство, словно он встал, вскочил с кровати именно ради того, чтобы пробормотать скороговоркой: «Кориолан мертв!», или: «Вздор, вздор, вздор!», или: «Кажется, это так. Ох! Ох!», или еще какую-нибудь совершенную чушь вроде: «Ведра, ведра, миллионы ведер в супе!» И сейчас он снова опрокинется на подушки (хотя при этом он преспокойно сидит в «Маяке») и увидит, содрогаясь от бессильного ужаса перед самим собой, бороды и глава, мелькающие на занавесках или плывущие в пустоте над шкафом, услышит глухие шаги полицейского, который вечным призраком бродит вокруг дома...
«Помнишь ли ты, какой завтра день? Годовщина нашей свадьбы... с тех пор, как я уехала, ты не написал мне ни слова. Господи, страшней всего это молчание».
Консул выпил еще мескаля.
«Страшней всего это молчание... это молчание...»
Консул вновь и вновь перечитывал все те же слова, все то же письмо, но письма эти потеряли смысл, будто их доставили на борт корабля в каком-нибудь порту, когда адресат уже погиб в море; он читал с трудом, слова тускнели, расплывались, собственное его имя назойливо лезло в глаза; правда, под действием мескаля чувство реальности вернулось к нему настолько, что теперь вовсе не нужно было вникать в значение слов, все равно они лишь подтверждали, что он пропащий человек, жалкий эгоист, понапрасну погубивший себя, теперь уже, надо полагать, окончательно, но перед ним было свидетельство ужасных страданий, которые он причинил ей, письмо, которое он в своей жестокости даже не прочитал, и мозг его окаменел, скованный нестерпимой болью.
«Страшней всего это молчание. Я рисовала себе всякие несчастья, постигшие тебя, словно ты на войне, а я жду, жду вести, письма, телеграммы..." но никакая война не могла бы вселить в мою душу такой леденящий ужас. Я вложила в это письмо всю свою любовь, все свое сердце, все свои мысли и молитвы...» Консул, потягивая мескаль, увидел, что старуха пытается привлечь его внимание, тычет пальцем в открытый рот; вот она тихонько пододвинулась ближе... «Я уверена, что ты много думал о нас, о том, что мы имеете создали, а потом так легкомыс ленно разрушили, погубили всю красоту, но память об этой красоте погубить нельзя. Вот что преследует меня днем и ночью. Куда я ни взгляну, всюду я вижу нас, и мы улыбаемся друг другу. Я выхожу на улицу, а ты уже там. Я ложусь спать, а ты уже ждешь меня. Что есть на свете, кроме любви и взаимности? Только теперь я поняла, почему люди кончают самоубийством... Боже, как бессмыслен и пуст мир! Дни, тусклые, беспросветные, влачатся один за другим, тягостные, кошмарные ночи тянутся неотвратимой, жуткой чередой; солнце меркнет, луна не светит мне. Сердце мое превратилось в горсть остывшего пепла, горло мое стиснуто рыданиями. Что есть погибшая душа? Это Душа, которая уклонилась от истинного пути и блуждает во тьме воспоминаний...»