У подножия вулкана
Шрифт:
Старуха дергала консула за рукав, и он, раздумывая о том, читала ли Ивонна письма Элоизы Абеляру, нажал кнопку электрического звонка, — эти кнопки, очень удобные, но неуместные здесь, в странных, тесных каморках, всегда вызывали у него неприятное удивление. Сразу же явился Рой Мух с бутылкой текилы в одной руке и мескаля «Хикотанкатль» в другой, наполнил стаканчики, но бутылки унес назад. Консул кивнул старухе, пододвинул ей текилу, выпил мескаль почти до капли и снова стал читать. Уплатил он или нет, этого он не помнил.
«...Ах, Джеффри, как горько я жалею об утерянном. Зачем мы медлили? И неужели теперь поздно? Я хочу родить тебе детей, хочу, чтобы они были у нас скоро, сейчас же. Я хочу, чтобы жизнь твоя наполнила меня, трепетала во мне. Хочу носить твое счастье под сердцем, осязать твои слезы у себя в глазах, оберегать покой твоей души своими руками...» Консул прервал чтение: что такое она пишет? Он протер глаза, нашарил в кармане пачку сигарет «Alas»: «Увы». Горестное слово, как пуля, ранило его навылет. Закурив, он вернулся к письму. «Ты ходишь по краю пропасти, и мне нельзя к тебе приблизиться. Я вижу впереди тьму и должна следовать за собой в этой бесконечной тьме, и ненавидеть самое себя, потому что я сама себя преследую вечно, неотступно. Если б только мы могли одолеть беду, попытаться вновь найти друг друга, обрести,
Консул встал — Ивонна, без сомнения, начиталась чего-то в таком роде, — раскланялся перед старухой и вышел в бар, куда во время его отсутствия, чудилось ему, приходили все новые люди, но там по-прежнему было почти пусто. Да, кто может помешать? Он встал в дверях, на том же месте, где стоял недавно в зыбких сиреневых сумерках; да, кто препятствует? Он опять окинул взглядом площадь. Но ней все так же шагали строем солдаты, словно в кино, когда фильм снова начинает крутиться после обрыва ленты. И капрал продолжал писать что-то каллиграфическим почерком, только фонарь у него на столе был теперь зажжен. Постепенно темнело. Полицейские как сквозь землю провалились. Но возле ущелья, под деревом, спал тот же солдат; или это был не солдат, а что-то совсем не то? Консул взглянул в сторону. На небе снова клубились черные тучи, в отдалении ворчал гром. Консул вдохнул душный воздух, и вдруг повеяло легкой прохладой. Да, кто может помешать даже теперь? — думал он с тоской. Даже теперь кто препятствует? В этот миг он желал Ивонну, желал обнять ее, жела страстно, как никогда, простить и обрести прощение: но куда идти? Где ее теперь искать? Мимо двери шли какие-то нелепые люди, целое семейство: впереди дряхлый дедушка, на ходу сверяя свои часы с тускло освещенными часами над казармой, которые по-прежнему показывали шесть, следом смеющаяся мать, покрывая голову шалью на случай грозы (в горах два пьяных бога без конца забавлялись бессмысленной и дикой игрой, перебрасываясь, как мячом, огромным, грохочущим гонгом), потом отец, шагавший отдельно, позади всех, с гордой, застывшей улыбкой, — вот он щелкнул пальцами, нагнулся и смахнул пылинки со щегольских, начищенных до блеска коричневых туфель. Впереди него, за матерью, шли, взявшись за руки, двое прелестных черноглазых ребятишек, мальчик и девочка. Вдруг мальчик выпустил руку сестренки и ловко прошелся колесом по густой траве газона. Все засмеялись. Консулу было тошно на них смотреть... Слава богу, они уже ушли. Жалкий, несчастный, он желал Ивонну и не желал ее.
— Quiere Maria? [207] — тихо прознес голос у него за спиной.
Сначала он видел только красивые ноги девушки, которая вела его за собой, и чувствовал в себе одно лишь томление страждущей плоти, одно лишь нежное, трепетное и вместе с тем грубое желание, а девушка вела его через застекленные каморки, которые становились все меньше, все темнее, потом мимо мужской уборной, откуда, из смрадного полумрака, долетел короткий, зловещий смешок, и вот, наконец, вовсе не освещенная пристройка, тесная, похожая на посудный шкаф, где двое мужчин, чьих лиц он не мог видеть, пьянствовали или замышляли что-то недоброе.
207
Желаете Марию? (исп.)
А потом консул почувствовал, что какая-то неодолимая яростная сила влечет его, хотя он заведомо предвидит неизбежные последствия, но в то же время простодушно о них не ведает, вынужден совершить безо всяких предосторожностей и угрызений совести безвозвратное, непоправимое, не может противиться, идет в сад — при свете вспыхнувшей молнии сад этот странным образом напомнил ему собственный его дом и ресторан «Эль Попо», куда он сегодня хотел пойти, только здесь еще мрачнее, — а потом входит через открытую дверь, каких много тут, по краям внутреннего дворика, в какую-то темноватую комнату.
Вот она, последняя, зловещая, бессмысленная скверна. Он еще может ее отринуть. Но он ее не отринет. Разве только который-нибудь из его знакомцев, из дружественных голосов, подаст благой совет; консул огляделся, прислушался: эрекция проститутосептическая. Голоса безмолвствовали. И консул засмеялся; как ловко провел он эти голоса. Им и невдомек, что он здесь. Комната, скудно освещенная голубоватой электрической лампочкой, не казалась грязной: на первый взгляд ее можно принять за студенческое жилье. Когда он учился в колледже, у него была похожая комната, только здесь чуть попросторней. Широкая дверь, книжные полки на том же месте, и сверху лежит раскрытая книга.
А в углу, как ни странно, стоит длинная сабля. Кашмир! Ему почудилось, будто слово это мелькнуло перед глазами, но сразу исчезло. Быть может, он действительно видел это слово, потому что раскрытая книга оказалась, к его удивлению, историей Индии на испанском языке. Скомканное белье на кровати было выпачкано грязными следами ног и даже как будто пятнами крови, но все равно и кровать чем-то напоминала студенческую койку. Подле нее консул увидел бутылку с остатками мескаля. Пол был выложен красными плитками, и его строгий, правильный узор непостижимым образом успокоил консула, рассеял его страхи; он допил мескаль. Девушка между тем затворяла двойные двери и что-то говорила на непонятном наречии, быть может на языке сапотеков, потом приблизилась, и консул увидел, что она молода и прелестна. Вспыхнула молния, на миг озарив за окном лицо, странно похожее на лицо Ивонны. «Quiere Maria?» — снова вкрадчиво шепнула девушка, обхватила его за шею и увлекла на кровать.
Теперь и тело ее было телом Ивонны, и ноги, и грудь, и неистово стучащее сердце, и, когда он ласкал ее, электрические искры трещали под его пальцами, но сентиментальная иллюзия уже исчезла, ее поглотило море, словно ничего не было вокруг, только безбрежное море и одинокий черный корабль, ускользающий за пустынный горизонт в лучах заката; или нет, тело ее бесплотно, призрачно, это погибель, дьявольское наваждение, ниспосланное ему, дабы он изведал проклятое, мутное чувство; это несчастье, это ужас с которым он после отъезда Ивонны просыпался одетый каждое утро в половине четвертого в Оахаке; Оахака, где он бежал ночью из спящего отеля «Франция», в котором они с Иконной когда-то были счастливы, из дешевого номера с балкончиком под самой крышей в бар с названием «Ад», так похожий на «Маяк», бежал, потому что пытался перед тем нашарить в темноте бутылку, но не мог, и на умывальнике сидел стервятник; шаги его были бесшумны, в коридоре
Консул пристально разглядывал календарь, висевший над кроватью. Неистовство плоти наконец утихло, но чувства обладания женщиной он не испытал и даже удовлетворения, пожалуй, не было, а теперь перед глазами у него картинка, на которой, вероятно, или нет, явно, несомненно, изображен канадский пейзаж. В сиянии полной луны у речки стоит олень, а по речке, в берестяном челноке, плывут мужчина и женщина. Предыдущий листок оторван, по этому календарю уже наступил следующий месяц, декабрь: где будет в декабре, он, консул? При тусклом голубоватом свете под числами можно было разглядеть имена святых на каждый день декабря: святая Наталья, святая Вивиана, святой Ксаверий, святой Николай Барийский, святой Амвросий; загремел гром, дверь распахнулась, за нею смутно мелькнуло лицо мсье Ляруэля.
В уборной смрад едкой волной хлестнул его по лицу, и среди сырых, воняющих мочой стен снова послышались непрошеные знакомые голоса, они шипели, завывали, выкрикивали: «Ты сделал это, Джеффри Фермин, сделал, воистину сделал! Теперь даже мы бессильны тебе помочь!.. И терять уже нечего, возьми от этого все, что можешь, у тебя ведь целая ночь впереди...»
— Ты любил Марию, любил?
Мужской голос — тот самый, что недавно издал зловещий смешок, — прозвучал из темноты, и консул, чувствуя, как дрожат у него колени, огляделся; сперва он увидел только рваные объявления на осклизлых, едва освещенных стенах: «Клиника доктора Вихиля, тайные недуги обоих полов, заболевания мочевых путей, половые расстройства, половая слабость, ночные поллюции, сперматоррея, импотенция». Его приятель, с которым он пьянствовал минувшей ночью и виделся утром, как бы извещал его с насмешкой, что не все потеряно; но, на беду, сейчас он далеко, едет в Гуанахуато. Присмотревшись, консул разглядел в углу отвратительно грязного малорослого человечка, который сидел на унитазе, не доставая ногами до загаженного пола.