У стен церкви
Шрифт:
А когда я стою на молитве, то не бывает ли так, что вместо Бога я молюсь «на самого себя» — любуюсь собой и пребываю в тщеславии. Во всем этом и во множестве другого, — когда я осуждаю, обижаюсь, раздражаюсь, ненавижу, присваиваю, жадничаю, — я в основе делаю всегда одно и то же: утверждаю себя, свою грешную самость, свое «Я», вместо «не Я», вместо Бога и людей, вместо любви.
И наоборот. Перечислив многие совершенства, к которым мы призываемся (а в их лице все остальные совершенства), апостол заключает: «Более же всего облекитесь в любовь, которая есть совокупность совершенства» (Кол. 3:14), ибо в ней совокупно существует весь путь к Богу. Она излагает гордость, отметает самость
Для того, чтобы понять это опытно, некоторым нужно прожить десятки лет, слушая слова Отцов, учителей светлейшего подвига. Это корень аскетики, которая и есть — борьба за любовь в себе и в мире.
Епископ Феофан Затворник, говоря о непрестанной молитве, учил: «Существо дела в том, чтобы приобресть навык стоять умом в сердце. Надо ум из головы свесть в сердце и там его усадить, сочетать ум с сердцем» (Добротолюбие, т. 5). Иначе говоря, все дело в том, чтобы «сочетать ум» в любви. Вот в какую глубину ведут нас Отцы, в какое тепло! А мы–то, бедные, только начнем молится, как уже «стоим умом» в тщеславии все на том же месте: в самих себя.
Макарий Великий говорил: «Надо иметь ум пригвожденным к любви Христовой» («Беседы и слова», стр. 288).
У святых отцов очень много сказано о том, что спасение человека от греха, или, иначе говоря, его возведение к Богу, идет через ближних, через людей, и через них же идет к нему его духовная смерть.
Мы можем на людей злобиться, перед ними гордиться, на них дышать похотью; в этом трояком зле мы умираем. И мы можем любить человека, смириться перед ним и взирать на него чистым оком. И, когда это в нас совершается, мы вдруг познаем, что каждый человек — это «нерукотворный образ», за которым стоит Сам Христос. Практика христианской жизни поэтому и сводится к тому, чтобы между мной и каждым человеком всегда стоял Христос… Надо видеть людей только через Христа.
Вот почему надо писать о любви и не–любви, о святости и не–святости. Здесь узел духовного бытия.
Но писать о любви — значит, прежде всего писать о смирении, точнее говоря, — о смирении любви, так как «любовь не ищет своего», но забывает о «своем» и отдает «свое» в смирении. Только смирение может о себе забыть. Смирение есть сама природа отдающей себя, жертвующей собою любви.
«Чтобы положить основание любви, надо начать с жертвы», — так «святоотечески» сказал военный летчик Экзюпери.
Смирение и есть «жертва»: «Жертва Богу — дух сокрушен, сердце сокрушенно и смиренно Бог не уничижит» (Пс. 50).
В одном письме 1937 года о. Серафим (Батюгов) писал о смирении так: «Смирение — это непрестанная молитва, вера, надежда и любовь трепетной души, предавшей всю жизнь Господу. Смирение есть дверь, отверзающая сердце и делающая его способным к духовным ощущениям».
Самое, может быть, трудное в смирении, — это смиренно не требовать от других любви к себе. Наверное, можно воздыхать об этом («Господи! — я замерзаю»), но нельзя требовать, даже внутренно. Ведь нам дана заповедь в нашей любви к людям, но заповеди о том, чтобы мы требовали
О. Валентин Свенцицкий говорил мне: «Вот мы учим о любви и смирении, а случись, что нам в автобусе наступят на ногу, и мы тотчас же этого человека ненавидим».
Смирение на словах есть порождение гордости, учили отцы. Всякий, стремящийся к христианскому мышлению, без большого труда, а иногда с каким–то большим удовольствием скажет о себе, что он «великий грешник», или на просьбу о молитве ответит по утомительному стандарту: «Моя молитва недостойная». Но попробуйте сказать о себе искренно: «Я просто нехороший человек» или я нечистый человек» — и вы поймете, как это трудно, может быть даже непосильно.
Я помню смерть матушки Смарагды. В это майское утро я шел к обедне и по дороге зашел узнать о больной. Когда я вошел на крыльцо, то увидел, что две ее келейницы стаскивают с чердака давно приготовленный гроб. «Как матушка?» — «Плохая». Я прошел в комнату, где около постели были три женщины, наверно, самые близкие ей по духу. «Читай отходную», — сказала одна из них мне. Я начал читать вполголоса, но не прочел и страницы, как услышал уже какой–то совсем другой, задыхающийся шепот: «читай! читай!» и понял, что уже «подносится чаша»! Когда–то задолго до этого, матушка сказала: когда человек умирает, к устам его «подносится чаша». Мы еще долго стояли в тишине. Когда умирает святое сердце, это уже не скорбь, а только таинство.
Вот почему, когда через 8—9 лет после ее смерти я приехал на несколько часов в этот городок и пошел на кладбище, то, увидев среди сплошного снега, занесшего в ту зиму даже кресты, верхушку ее креста на бугре, я, к удивлению проходящего мальчишки, сошел с узкой тропинки и буквально пополз по снегу к этому еле видному знаку, как утопающий к острову, и, подобравшись, целовал его со слезами, как целовал бы материнский крест.
В реальности Церкви, в ее духовной жизни, все такие трудные для интеллигентов и молодых христиан понятия, вроде «добродетели» или «благочестия», принимают тепло и жизнь необычайных, но понятных вещей.
О понятии «подвига» уже я говорил. Вот еще несколько трудных слов.
«Добродетель есть вещь некая горячая и зело приличная возжечь пламень любви Божией и сотворить душу всю огненной» (преп. Никита Стифат). «Благочестие… есть то, чтобы призирать (опекать) сирот и вдов в их скорбях и хранить себя не оскверненным от мира» (Иак. 1:27).
«Бесстрастие есть не то, чтобы не быть бориму от бесов, но то, чтобы, когда они борют нас, пребывать необоримыми» (блаженный Диадох).
Вернувшись после ссылки в Москву в 1925 г., я был раз на литургии у о. Валентина Свенцицкого. Я пришел к ее концу, и, когда он вышел с заамвонной молитвой, меня поразило его лицо. Я иначе не могу передать моего впечатления, как сказать, что это было лицо человека, который только что принес себя в жертву, принес реально и мучительно, и вот сейчас выходит к нам, никого еще не замечая от потрясения. Я тогда понял, что такое стигматы [10] .
10
Стигматы — болезненные кровоточащие раны, открывающиеся на теле некоторых глубоко религиозных людей и соответствующие ранам распятого Христа.