У ступеней трона
Шрифт:
Лихарев посмотрел на нее пытливым взглядом и вдруг удивительно серьезным тоном произнес:
— Ну, это-то беда не большая.
— Что же, вы, значит, мои капризы ни за что считаете?
Лицо Лихарева как-то странно потемнело, он вдруг порывисто поднялся с места, подошел к Мане и, глядя на нее своими глубокими черными глазами, проговорил:
— Не будем болтать глупостей. Вы никогда не будете моей женой, следовательно, об этом и говорить не стоит, а если бы когда-нибудь вы стали ею, так вы не были бы ни взбалмошны, ни капризны.
Под влиянием ли его жгучего взгляда, от его ли слов, сказанных серьезным, но дрожащим голосом, молодая
— Ну, не будем болтать глупостей, вы совершенно правы. Гораздо умнее будет идти пить чай, и, кто любит меня, тот последует за мною! — и с тем же звонким хохотом она быстро выбежала из комнаты, а вслед за нею отправились в столовую и молодые люди.
Сидя за чайным столом, слушая веселую болтовню девушки, беседуя о разных пустяках с ее кузеном и Лихаревым, Василий Григорьевич чувствовал себя удивительно хорошо и спокойно. Он забыл о сегодняшней неприятной сцене, разыгравшейся между ним и Головкиным, забыл о предстоящей ему дуэли, и все неприятные смутные грезы ушли от него далеко-далеко, точно прогнанные мирным настроением, царившим здесь и успокоительно действовавшим на него. Поэтому, когда часы, стоявшие в углу столовой, хрипло пробили двенадцать раз, ему было жалко уходить из этого дома, ему не хотелось оторваться от этого веселого кружка, где он провел такие счастливые минуты.
Лихарев вышел вместе с ним. Они прошли по Невскому, а затем распростились на углу Надеждинской, и Баскаков завернул к себе.
Падал снег. Его хлопья белыми точками кружились в черной мгле ночи, а нога скользила на обледеневших мостках, и Василий Григорьевич медленно, шаг за шагом, подвигался вперед, боясь оступиться. Теперь снова нахлынули на него думы, которые навели на него окружавшая тишина и мгла этой ночи. Он припомнил фразу, брошенную ему Головкиным, и невольно улыбнулся. Ему не страшна была предстоявшая дуэль, в нем говорило удовлетворенное самолюбие, он был уверен, что Анна Николаевна любит его, и Головкин ровно ничего не выиграет, если даже и убьет его. Да и вряд ли ему удастся спихнуть его с своей дороги. Баскаков верил в свою звезду, и ему казалось, что Головкину не отнять у него его счастье. Медленным шагом дошел он до ворот своего дома, медленно вошел в ворота, зиявшие черной пастью, но не успел он сделать в их пролете и двух шагов, как в него вцепились чьи-то руки и чьи-то лица наклонились к нему, обдавая горячим дыханием.
— Кто это, что это? — воскликнул Василий Григорьевич, стараясь вырваться из крепко державших его рук, и вдруг в ответ услышал хриплый смех, а вслед за тем прозвучала фраза, заставившая его вздрогнуть всем телом.
— Слово и дело! — прогремело над самым его ухом. — Волоките молодчика в тайную канцелярию!
И, прежде чем Баскаков успел вскрикнуть, ему на голову накинули какой-то мешок, чьи-то дюжие руки подняли его и понесли, несмотря на его отчаянное сопротивление и на его крики, которые замирали, заглушаемые толстым сукном мешка, надетого на его голову.
Часть вторая
I
Затишье
В последние годы царствования Анны Иоанновны Зимний дворец удручал своим мрачным и унылым видом. Государыня не любила его и предпочитала жить в Летнем
Умерла Анна Иоанновна. Промелькнуло метеором время регентства Бирона, и, захватив в свои руки власть, Анна Леопольдовна решила сделать Зимний дворец своей постоянной резиденцией. Петербургские обыватели, радостно настроенные благодаря удачному перевороту, свергнувшему ненавистное иго Бирона, увидели в этом хороший признак. Они рассчитывали, что мрачные прошлые дни окончательно исчезнут из памяти, что Петербург снова заживет прежней веселой жизнью и что средоточием этой жизни, полной радостного веселья, будет снова, как и в былые годы, Зимний дворец. Но петербуржцы ошиблись.
Несмотря на свои молодые годы, Анна Леопольдовна отличалась странным, каким-то замкнутым характером. Несмотря на то что ей пришлось провести несколько ужасно тоскливых лет, каждую минуту дрожа за спокойствие завтрашнего дня, теперь, когда ей улыбнулась полная свобода, она даже не захотела воспользоваться ею. Анна Леопольдовна не любила толпы и, отвыкнув от шума придворной жизни, словно не хотела привыкать к нему. Окруженная семьей Менгден, из которых старшая Юлиана была ее постоянной спутницей и неразлучной подругой, принцесса Анна считала себя вполне счастливой, проводя целые дни в своем маленьком кабинете, выходившем окнами на Неву, по целым часам пролеживая на кушетке в утреннем костюме, совершенно забыв о том, что она — мать императора и что это высокое звание налагает на нее известные обязанности.
— Ах, Юлиана, — говаривала она порой своей любимой фрейлине, — ну, скажи, пожалуйста, на что мне все эти парады, на что мне весь этот блеск? Я теперь счастлива, и с меня этого совершенно достаточно. Поверь мне, от того, что я надену на себя пышный роброн, украшу голову императорской короной, воссяду на троне, мимо которого будут дефилировать целой толпой мои любезные подданные, я не стану счастливее ни на йоту. Власть тем и хороша, что она позволяет делать все по собственному желанию, а мое искреннее желание, во-первых, вот так лежать на этой кушетке, а во-вторых, никогда не надевать корсета.
И такой программы принцесса Анна старалась держаться неукоснительно. Она с положительным отвращением выходила иногда в тронную залу, чтобы показаться придворным, и с еще большим отвращением разговаривала с Минихом, приходившим советоваться с правительницей о государственных делах.
Миниху это было на руку. Он был донельзя обрадован таким индифферентизмом, который проявляла правительница к государственным делам, но в то же самое время не хотел до поры до времени проявлять особенно сильного самовластия и поэтому, хотя и изредка, но все-таки утруждал принцессу своими разговорами.
Затишье, царившее в Зимнем дворце, невольно распространилось и по Петербургу. Прежнего уныния, конечно, не было, петербуржцы дышали свободнее, но тишина, окутавшая всех и вся, тишина, заменившая ожидаемое веселье, скоро стала петербуржцам так же ненавистна, как была ненавистна печаль, царившая в бироновские дни. Правительницей многие уже были недовольны. Придворные были недовольны тем, что им почти не приходилось появляться на ее выходах; светские дамы стали грустить об отсутствии балов, на которых они могли щегольнуть своей красотой и роскошными нарядами, военные стали изнывать от скуки благодаря отсутствию церемоний и парадов.