Убийство Царской Семьи
Шрифт:
Интеллигент Сакович не отпирался, что он служил у советской власти, но в своем рассказе лгал от начала до конца, 17-летний хулиган Проскуряков рассказал голую правду, но лгал перед этим: сначала упорно отпирался, что служил советской власти, потом признался, что служил, но ничего не знает, и только после долгих бесед с Соколовым, наконец, рассказал, и рассказал правду. В этом разница индивидуальностей советских деятелей из интеллигенции и из пролетариата, но ложь так или иначе является непременным аксессуаром этих деятелей. Затем характерная им всем общая черта - повествует ли интеллигент или хулиган, рассказывают ли ложь или правду, обязательно выдадут всех, кого только могут, лишь бы оградить себя. Забота о себе ни на минуту не покидает советского деятеля,
Проскуряков, сначала солгавши, заговорил правдиво. Заговоривши правдиво, он каялся в своей преступной деятельности, сознавал свои ошибки, свою подлость и, хотя, может, делал это не без умысла смягчить сердце судей и облегчить свою участь, но во всяком случае сознал свою низость и глупость вполне искренно, убежденно. Сакович, тот своей мерзости не признает и не желает признавать. Он и лжет в рассказе так, чтобы доказать, что он делал вполне хорошо и иначе не могло быть. Он ни минуты не выказывает раскаяния ни в каком виде и считает, что каяться ему и не в чем, так как вся его беспринципная деятельность есть именно та, которая и должна быть.
Еще Достоевский со свойственной ему глубиной психологического анализа отметил характерную черту русского человека, отличающую его от представителя любой другой европейской нации: “Нет такого подлеца и мерзавца в русском народе, который бы не знал, что он подл и мерзок, тоща как у других бывает так, что делает мерзость, да еще сам себя за нее похваливает, в принцип свою мерзость возводит, утверждает, что в ней-то и заключается правило и свет цивилизации, и несчастный кончает тем, что верит тому искренно, слепо и даже честно…”
Проскуряков и Сакович как раз два применимых к этому анализу типа: в Проскурякове, каков бы он ни был негодяй, все же сказывается природное русскому человеку свойство, что его и оставляет в рядах русского народа, способного вместе с тем, по заключению того же Достоевского, глубоко верившего и понимавшего свой народ, “самому светить и всем нам путь освещать”, так как, говорит Достоевский, “судите наш народ не по тому, что он есть, а по тому, чем желал бы стать. А идеалы его сильны и святы, и они-то спасали его в века мучений…” Интеллигент же Сакович утерял уже основное свойство, присущее русскому человеку - самопознание по совести, и перестал быть русским. В нем стерлись черты русского человека, и в своем руководстве революционным движением и позднее советскими порядками он пошел по какому угодно пути, но не по русскому.
Не в этом ли расхождении интеллигента Саковича с основными чертами русского народа кроются причины и сущность той пропасти, о которой столько трактовалось в обществе, литературе и политических течениях дореволюционного периода и которую все склонны были находить между Проскуряковым и Царем, а не видеть ее между собой и народом? И правильно ли искать корень этих причин в условиях бывшей русской политической жизни, в русском народе, в русском Царе и в русском мировоззрении? Не берет ли эта создавшаяся пропасть начало в том одностороннем увлечении европеизмом, так сильно прививавшемся в широких кругах нашей интеллигенции, под ложным стыдом прослыть иначе на мировом рынке отсталыми “варварами”, и повлекшим, с одной стороны, к ложному познанию своего народа, а с другой - к игнорированию идеологии своего народа в увлечении европейскими тенденциями социалистических теорий?
В числе документов, найденных в комнатах, занимавшихся Царской Семьей в доме Ипатьева, оказался между прочим маленький, разорванный на кусочки листок разграфленной синими линиями бумаги, как бы вырванный из тетради, на котором имеется запись черными чернилами и карандашом. Почерк, коим сделана запись, как будто напоминает почерк покойного бывшего Государя Императора Николая Александровича. Содержание записи, представившееся возможным разобрать, следующее:
“…расхищают казну и иноплеменники
– В бедах отчизны они думают о себе… Чтобы скоро водворилась тишина и благоденствие… насильственное пострижение, тяжелую смерть… Вот, что называется “нет ни праведному венца, ни грешному конца”. Что за времена: всякий творит что хочет. Вот картина настоящего. В народе разврат, Царский Престол колеблется и своим падением грозит сокрушить надолго, может быть навсегда могущество и славу русских. На стеклах не легкие узоры, а целые льдины…”
Размер пропуска между словами “благоденствие” и “насильственное” мог бы позволить вставить слова: “в России (или отчизне), Я готов принять”. Если в записи были именно эти слова, или соответственные им, то, приняв во внимание сходство почерка, можно было бы сказать с уверенностью, что запись сделана бывшим Царем. Но кому бы они ни принадлежали, автор ее вполне соответственно текущему моменту определяет сущность импульсов, руководивших людьми, и с большой прозорливостью предуказывает последствия господства “иноплеменников” и сосредоточения помыслов только “о себе”.
Запись, судя по отрывочному содержанию, сделана скорее в период непосредственно предшествовавший революции, то есть в период последней напряженной борьбы между общественным политическим настроением, руководимым в то время, как казалось, Государственной думой, и Царским Селом.
Изучение документов, оставшихся после зверски уничтоженной Царской Семьи, многочисленные допросы и опросы лиц как принадлежавших к составу придворных чинов, оставшихся до последнего момента при Августейшей Семье, так и лиц, случайно или по служебным причинам приблизившихся к Ее интимной жизни уже в период самой революции, безусловно, устанавливают, что погибшие Государь Император и Государыня Императрица определенно любили Россию для России, а не для Себя, не для Своей власти, в политическом значении слова. В своем “Помазанничестве Божьем” Они слишком глубоко и убежденно сознавали Свою духовную, идеологическую связь с христианским миропониманием народа, и борьба Их была борьбою не за гражданско-политическую власть, а за ограждение идеологического мировоззрения народа, его религиозной святыни, воспитавшейся в нем исторически и глубоко проникшей в корень его существа.
Когда по началу революции казалось, что в развившемся движении против Главы Государства принял участие весь народ, этот единственный моральный судья соответствия своего Правителя духовной идеологии массы, Царь с болью, но сознательно отрекся от власти и передал ее тому, на кого указали ему руководители движением, как избраннику народа. Оба они, Царь и Царица, отнеслись к постигшей их тяжелой участи с полным спокойствием, вытекавшим из Их горячей и искренней веры в Божественность Промыслов в Их жизни на земле. Но когда оказалось, что ни руководители свержения Царя, ни общественные силы, казалось, шедшие с ними, не имели за собой в действительности ни воли, ни силы народной массы и не смогли удержать в своих руках своих “завоеваний”, то моральные страдания Царя за будущую судьбу родины стали невероятными. Однако до Брестского договора Государь и Государыня все же продолжали верить в скорое будущее благополучие России. Своего возвращения на престол Они категорически и искренно не хотели, выражая очень часто эту мысль окружающим, и мечтали только о спокойной семейной жизни, но обязательно в пределах России. Они совершенно не допускали мысли ни при каких обстоятельствах уехать куда-либо за границу.
После же Брестского договора Государь и Государыня, видимо, потеряли веру в скорое светлое будущее. В это время Государь стал в резких выражениях отзываться о Керенском и Гучкове, считая их одними из главных виновников развала армии. Обвиняя их в этом, Он говорил, что тем самым бессознательно для самих себя они дали немцам возможность разложить Россию. На Брестский договор Государь смотрел, как на позор перед миром, как на измену России союзникам. Он заключал свои мысли приблизительно так: и они смели подозревать Ее Величество в измене? Кто же на самом деле изменник?