Учебник рисования
Шрифт:
— Решительно ничего. К сожалению, обстоятельства таковы, что иллюзий у меня не осталось. Ни в коем случае нельзя ехать, Ефим, — говорил Гузкин, — еще Мандельштам написал: нет обратного пути от бытия к небытию.
— Как это верно, — вздыхал Шухман, — вернуться в ад невозможно: и помыслить трудно, что опять идешь по кривым мостовым, слышишь хамскую речь.
— Однако, — говорил Гриша, сострадая покинутой родине, — вы могли бы многому их научить там, Ефим.
— Бесспорно. Всегда остается надежда на то, что сумеешь убедить примером. Но боюсь, надежда призрачна. Я им сказал так: извольте, я соглашусь прочесть две-три лекции. Однако гонорары мои весьма высоки. Учтите, я ценю свое время.
Ни Шухман, ни Гузкин, ни (тем более) Эжен Махно или Кристиан Власов никак не рассматривали своего возвращения в Россию.
— Мне, знаете ли, хватает России, воплощенной в garson Алешка из ресторана «Навигатор», — говорил обыкновенно Ефим Шухман, — большего ужаса и не требуется. Посмотришь на эту красную морду, вспомнишь толпу на московских улицах, — и ностальгия проходит.
— У меня и не было ностальгии. Что я там забыл чтобы жалеть? Мавзолей с мумией? Ха! А что касается этого Алешки, — и Гузкин морщился, совсем как барон фон Майзель, описывающий
— Ты рассказывал, — говорила в таких случаях Барбара, — что в России еще сохранились интеллигентные люди. Твой друг Кузин, например.
— Ah, so. Борис — уникальный для этой страны человек. Трагедия русского общества в том, что подобная личность не нужна — Россией заправляют эти самые алешки. Сверху донизу — одни алешки!
Делая заказ русскому официанту в ресторане, Гузкин никогда не признавался в том, что понимает его варварский диалект, и представлялся парижанином. Худшего унижения нет, чем признать родство с этим жалким человечком, прилетевшим к цивилизации, точно муха на компот. Неприятно смотреть, как юлит и пресмыкается эмигрант, желая понравиться клиенту, как заглядывает в рот богатым парижанам, как провожает их до двери, выклянчивая на чай. Алешка старательно складывал иностранные слова, испрашивая у Гузкина лишний франк, и Гриша брезгливо совал ему монету. Ну, вот не может холоп, органически не может научиться гордой повадке французского garson, который протягивает руку за чаевыми с достоинством и властно. О, это проклятое советское холуйство, это рабская искательность, как раздражает она в былых соотечественниках. Не иметь бы с ними ничего общего. Посмотришь на этих неопрятных наташ и маш, метущих полы в парижских бистро — и с души воротит. Вот они, униженные, зависимые, бесправные, не научившиеся, как себя вести в приличном обществе. Эх, корявый русский человек, кому ты нужен на иных ролях, кроме как официантом и дворником? Тут хоть на санскрите заговоришь, лишь бы не опознали в тебе славянское прошлое. Ефим и Гриша, коли случалась с ними такая оказия и в brasserie, где они пили кофе, обнаруживался русский официант (а сейчас в Париже полно и сербов, и украинцев, и русских — много всякой славянской сволочи понабирали на работу), немедленно отсаживались за другой столик, чтобы не дай бог не зацепил их своим панибратством соотечественник. Есть в русских такая черта: заслышит эдакий ярыжка русскую речь, тут же подойдет, и давай на весь зал орать: а вы что, тоже русские? Братцы! Родненькие! Да мы земляки! И хочется сказать ему: ну какой я тебе земляк? Ах ты, хамская рожа!
Понятно, что подобное чувство вызывали у Гузкина не все подряд русские, но те беженцы, которые образовывали свои затхлые кружки, те плебеи, что селились в Нью-Йорке на Брайтон-Бич, в Берлине — в Кройцберге, а в Париже — в 19-м аррондисмане. В таких русских коммунах говорили по-русски и не освоили язык цивилизованных людей, по-прежнему подавали борщ и не выучились готовить луковый суп, дедовским способом варили пельмени и чистили селедку — и знать не знали о фрикасе из нормандского барашка; видеть таких несовершенных людей было противно. Как-то не особенно сочетались они — русские беженцы с их примитивной (и часто некрасивой) биографией — и цивилизация, окружавшая их. Даже обидно делалось за старые камни Парижа, изгаженные толпой побирушек, за серую розу Парижа, окруженную роем навозных мух. Вот вздымается над Сеной гордый профиль Нотр-Дама, вот пронзает он шпилем своим молочное парижское небо, а стоит подле собора Алешка и в носу ковыряет. А если сто таких алешек приедет и разом примется ковырять в носу? Или тысяча? Страшная вырисовывается картина. Им, алешкам этим, даже трудно представить себе, что в этом же городе, в 16-м, допустим, аррондисмане или в предместье Сен-Жермен живут совсем иные, чем они, люди — цивилизованные, приличные; могут ли они хотя бы расчислить дистанцию меж собой и, скажем, Аланом де Портебалем, коллекционером, бароном, просветителем? Понимают ли они, наплюхивая в щербатый стакан водку, разницу между Шато Брион восемьдесят девятого и девяносто пятого годов? Догадываются ли хотя бы о пропасти — нет не финансовой, но культурной пропасти, — разделяющей их поганый быт и жизнь людей, погруженных в вековую культуру? Посещая особняк на рю де Греннель, Гузкин поражался вкусу, с которым обставлено жилье барона. Даже Барбара, даром, что сама дочь барона и видывала всякое, даже она шептала Грише на ухо: «Все-таки французский вкус это французский вкус, это, mein Schatz, нечто особенное». И действительно, было чему поучиться. Если бы кто хотел постигнуть великое искусство интерьера, ему бы следовало отправиться на улицу Греннель, подняться по истертым гранитным ступеням, помнящим ногу баронских предков, войти в огромные резные двери. Пройдя холл с вазами цветов и светильниками в виде арапчат, посетитель видел высокие комнаты, увешанные темной живописью, низкие столы с черными мраморными столешницами, по которым были небрежно расставлены морские раковины, старинные музыкальные инструменты, притаившиеся в темных углах залов, мраморный камин с гербом де Портебалей, брошенный на канапе плед, забытые ноты. Словно вошел гость не совсем вовремя и застал типическую домашнюю картину: хозяин лежит под пледом, читает партитуры, греет ноги у векового камина, проглядывает книги с философическими этюдами. Книги, сокровища средиземноморской мысли, — главным в доме, конечно же, были книги! В гигантских шкафах дремали манускрипты в кожаных переплетах, а на столах были раскиданы книги по искусству и философии, переложенные закладками. И столько было ненарочитого изящества в обстановке, столько простоты и значительности, что казалось: именно так было в этом особняке всегда — и великий предок барона, Жоффруа де Портебаль, тот самый, что отличился в альбигойском крестовом походе под командованием де Монфора, так же небрежно укрывался пледом у камина и рассеянно перелистывал фолианты. Ах, ну, понятное дело, не этот конкретно альбом — это, кажется, альбом Ле Жикизду, не этот конкретно том — это ведь, если не ошибаюсь, том сочинений Дерриды, и к тому же неразрезанный, не успели еще его прочитать, — но в целом атмосфера, безусловно, не поменялась. Общая гармония пространства была столь чудесно организована, что прислуге оставалось лишь поддерживать порядок: стирать пыль с раковин,
Предка своего, Жоффруа де Портебаль, и его славную крестоносную историю описал Грише хозяин дома, и пораженный Гриша пересказал эту повесть своим парижским приятелям. Беседа, последовавшая за этим рассказом, затронула проблемы наследия, легитимности власти, кастовости правящих классов.
— Естественно, что в такой семье, — сказал Жиль Бердяефф, — каждый будет яркой личностью. Финансист, философ или коммерсант — безразлично: ребенок станет лидером.
— В цивилизованном обществе, — добавил Ефим Шухман, — правящий класс должен формироваться из семей, чья история — есть история страны. Если хотите знать мое личное мнение, я счастлив, что живу в стране, которой управляют потомки крестоносцев. Собственно говоря, судьба рода Портебалей совпадает с судьбой Франции — неудивительно, что барон чувствует ответственность за Францию. Такой человек, полагаю, не украдет кредит Мирового валютного фонда. А? Как, по-вашему? — присутствующие подумали и подтвердили, что Алан де Портебаль нипочем бы не спер кредит МВФ; впрочем, поскольку сам Портебаль на совещании не присутствовал, его мнение узнать не пришлось. — Я даже думаю, что де Портебаль из своих средств охотно приплатит, лишь бы Франция жила достойно. А Советская власть нагнала в историю дворовой челяди — а челяди все равно, что со страной будет. Кто такой Брежнев? Дяденька с густыми бровями — вот и вся информация. Кто такой Путин? Аноним. Пытаются придумать ему биографию — три книжки написали, а биографии не получили. И у страны с таким лидером биографии не будет.
— Я придаю большое значение роду, — сказал Власов. — Разве я не говорил вам? Наш род восходит к Гедиминовичам.
— Дворяне, — заметил Бердяефф между прочим, — в эмиграции получили особое написание фамилий. На конце пишется двойное «ф», n'est pas?
— Выходит, ты — дворянин, а я — нет? — спросил Власов, и в голосе его звякнул металл, — какой из тебя дворянин? Дворянин должен сражаться!
Жиль Бердяефф на всякий случай отодвинулся от Кристиана Власова и сказал осторожно:
— Дворянин с кем попало драться не станет.
— Мой дед с комиссарами дрался! — сказал Власов, — а твой в советское посольство на поклон ходил!
— По-моему, — сказал Эжен Махно, — породистый или беспородный один черт. Как залезет наверх — превратится в скотину: иначе быть не может.
— Предпочитаю, чтобы обществом командовали рыцари, — заявил Гузкин, — нежели гэбэшники.
— Есть разница? — спросил Эжен Махно.
— Минуточку, — сказал Ефим Шухман, — одну минуточку! — Как боялись этой реплики оппоненты Шухмана в телевизионных дискуссиях! Если Ефим Шухман морщил лоб и говорил «минуточку!», то оппонент понимал, что грядет буря — Шухман, точно коршун, нападет на любую ущербную концепцию, — минуточку! Значит, институт рыцарства (то, чем славна европейская цивилизация) можно приравнять к институту на Лубянке? Неужели рыцарей можно сравнить с беспородными тюремщиками?
— Рыцари, — сказал Эжен Махно, — и есть офицеры госбезопасности.
— Осторожно, — сказал Ефим Шухман, — это путь культурных спекуляций!
— Нет, в самом деле, я читал, что дворянами в России делали опричников. Опричнина — это госбезопасность, правда? А разве в Европе было по-другому? Монфор — он офицер госбезопасности, вот и все. Я, признаться, думал, что гэбэшники правят миром давно.
— Давно?
— С самого начала — разве не так?
Вне зависимости от того, прав был Махно или Шухман, но находиться в особняке Портебалей, где каждый угол дышал вековой культурой, было приятно. Гриша с Барбарой проводили долгие часы на улице Греннель. Посетители высоких комнат обыкновенно усаживались у камина на низкие неудобные стульчики и в ожидании угощения предавались философическим беседам.
Тысячу раз сказал Гриша спасибо Борису Кузину за его уроки, а также Оскару и Барбаре за те необходимые наставления, что удачно подготовили его к европейской жизни. Теперь он легко мог поддерживать беседу практически на любую тему, и его находили остроумным собеседником. Он научился молчать, когда не знал, что сказать, и молчать с таким видом, что все полагали его главным специалистом по дискутируемому вопросу. Он научился переводить разговор туда, где ему будет нетрудно рассказать о своих знаниях. Прочитав новую книгу, которую рекомендовали в телепередаче, он всегда умел заговорить об этой книге и, в зависимости от того, как к ней относились в том обществе, где он находился, обнаружить в книге достоинства или недостатки. Это не было лицемерием — но просто обыкновенным искусством общения: не считается ведь лицемерием говорить «здравствуйте» тому человеку, о здоровье которого ты не особенно печешься? Он научился хвалить сигары у мужчин и сумочки у женщин. Он понял, что всегда надо оглядеть и похвалить комнату, где тебя принимают, потому что интерьер — лицо хозяина. Он понял, что надо узнать, где проводят лето хозяева, и похвалить эти места. Он понял, что интерес к его родине, России, уже несколько угас, и бестактно постоянно возвращаться к русскому прошлому. Он научился выбирать темы для беседы, а это было непросто. В конце концов, он понял, что надо говорить о политике, но говорить избирательно: всем интересен Ближний Восток, но неинтересна Африка; сейчас в моде Китай, но уже не надо говорить о России; Нью-Йорк всегда обсуждают с восторгом, но рассказывать в Париже о Берлине — глуповато; разговор об Италии уместен всегда, об Англии — в редких случаях. Даже супруга барона де Портебаля, строгая Клавдия, и та удостаивала его беседой. Клавдия, урожденная графиня Тулузская, знатностью не уступала Портебалю, напротив — превосходила. Алан, мужчина представительный, отступал на задний план в присутствии жены. Редкий гость удостаивался ее беседы, и симпатии она распределяла так же строго, как места за столом. Гришу она выделила и усадила рядом с собой.
— Ваши предки знали друг друга? — спросил ее Гриша.
— Чьи предки?
— Ваши прадеды — и прадеды Алана, тулузские графы и де Портебали. Могли они быть знакомы девять веков назад?
— Какая чушь, — Клавдия сдвинула брови.
— Но ведь такое возможно?
— Выдумки нувориша, — сказала графиня Грише. — Девять веков Портебалям? Не смешите меня. Это купленное баронство, и выслуживались они интригами; такие гербы зарабатывают не шпагой. Это дворяне с резиновым позвоночником, всегда готовые поклониться сильному.
Хорошая девочка
Любовные романы:
современные любовные романы
эро литература
рейтинг книги
Свадьба по приказу, или Моя непокорная княжна
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
рейтинг книги
Шайтан Иван 3
3. Шайтан Иван
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
рейтинг книги
Гранд империи
3. Страж
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
альтернативная история
рейтинг книги
Темный Лекарь 6
6. Темный Лекарь
Фантастика:
аниме
фэнтези
рейтинг книги
Адептус Астартес: Омнибус. Том I
Warhammer 40000
Фантастика:
боевая фантастика
рейтинг книги
