Учебник рисования
Шрифт:
Сказанное выше ни в коем случае не рецепт. Отрадно то, что одинокую позицию невозможно имитировать, иначе количество трагических судеб творцов множилось бы бесконечно. Слава богу, этого не происходит — множатся лишь рыночные удачи. Соблазн мира всегда сильнее, чем соблазн подлинности; просто в силу того, что подлинность ничем не соблазнительна, биографии изгоев ничем не симпатичны. Другое дело, что после их смерти общество обычно обращает на них внимание и пускает их товар в оборот, но ведь трудно дождаться собственной смерти и посмотреть, что же будет потом, да и будет ли?
Простое правило искусства состоит в том, что оно возникает не в качестве добавления к жизни, и без того прекрасной, но как замещение существования на нечто иное. В религиозном искусстве жизни земной противопоставлялась жизнь горняя, и в светском творчестве происходит примерно то же. Венецианская ведутта не добавление к панораме венецианских каналов, это замена одного на другое, красоты преходящей — на непреходящую. Портрет — не есть добавление к реальному существу: это нечто, что
Глава девятая
НА ПРОДАЖУ
Первый российский президент испытывал необычайный прилив вдохновенных сил именно оттого, что все вокруг рушилось. Если ставропольский постмодернист, истерзанный сомнениями утопист-механизатор, страдал оттого, что не мог подивиться плодам рук своих, переживал, что провозглашенная им идея «общеевропейского дома» оказалась фикцией и постройки нет как нет, то его преемник мог наблюдать плоды своего труда ежесекундно. Разве обязательно видеть нечто построенное как результат своего труда? Равно любопытно видеть и нечто разрушенное. Разве деятельность — это непременно строительство? С этим можно поспорить. Деструкция — тоже деятельность, не менее почетная, про это умные люди тома написали. Есть натуры, которым надо по кирпичу возводить дом, но не менее увлекательно по кирпичу от упомянутого дома отколупывать — и смотреть, когда же вся эта махина наконец завалится набок, треснет вдоль, да и рухнет? Российская империя развалилась, и плоды труда своего первый Президент озирал с благодушием полководца, оглядывающего поле брани, где нагромождены трупы врагов. Иногда в редкие минуты трезвости его начинало беспокоить — а все ли гладко и благополучно разваливается? Не пострадал ли кто? Печать отеческой заботы в такие минуты проступала на его мясистом потном лице. Он делался строг. Кто-то говорил ему некогда или он в телевизоре подглядел мысль о том, что государь российский, он своим мужичкам вроде отца родного, т. е. порет и жучит, а захочет так и с кашей съест, но и отвечает за них, убогих. Этот образ строгого отца крайне понравился президенту. Озирая руины, он подчас испытывал некое волнение за один отдельно взятый обломок и призывал к себе своих мамок и нянек, то бишь министров и финансистов — задать строгий отеческий вопрос что там? Как оно, вообще? Ему объясняли, что все в порядке: страна валится в тартарары согласно задуманному плану. Ах вот как, говорил президент, ну тогда ладно, но смотрите у меня! Лиходеи! Знаю вас! Валите-то, валите, этта панимаешш, правильное решение, разваливайте эту долбанную империю к свиньям собачьим, но чтобы мужика — ни-ни! Русского мужика в обиду не дам! Не попущу! Да не извольте волноваться, говорили ему обыкновенно, разве ж кто мужика обидеть может, если у него такой отец родной. Да мужик за вами как за каменной стеной. Молиться он на вас, подлец неблагодарный, должен, вы ж гарант его безопасности. И президент полюбил называть себя «гарантом», ему так за народ делалось спокойнее. В самом деле, если он — гарант безопасности и он — все еще здоров и в теле, то и с мужиком должно быть все в порядке. Похмельный и вялый, президент выходил на трибуны, чтобы подбодрить свой народ во дни испытаний.
— Что, страшно? — говорил он в такие минуты.
— То-то страшно, батюшка! — голосили мужики.
— Ну не бойтесь, я ваш гарант, панимаешш. Думаете легка ноша? Так-то, мужики. Зато вы за мной как за каменной стеной.
И это было неплохо для русского мужика, потому что других стен в его отечестве уже совсем не осталось. Армия ни на что не годилась, государства Варшавского пакта разорвали соглашение с Россией и влились в противную группировку: сделались кандидатами в члены НАТО, союзные республики провозгласили независимость и вышвырнули российских представителей, автономные области объявили о желании отделиться и вели собственную политику. На территориях бывших союзных республик уже давно были организованы военные базы недружественных России стран. Страну раздирали гражданские войны, на Кавказе шла резня.
Одна радость, что большой войны вроде бы ждать неоткуда: и зачем воевать в такие годы с Россией, если она и так отдавала все добровольно? Да, кое-что в обмен на свое добро Россия получить хотела, но материального ей было не надо. Зачем? Россия, как и обычно, хотела получить некую идеологию в обмен на свое добро, выражаясь иначе, нужен был рецепт существования в обмен на само существование. Ну это всегда пожалуйста. Чего-чего, а идеологии ей давали в избытке. Мировая цивилизация с пониманием отнеслась к русской нужде — и готова была уступить немного цивилизации, но за хорошие деньги, разумеется. По сложившейся традиции за культурные абстракции варвары должны платить конкретную цену — как и при обмене «огненной воды» на жемчуг. Вам — веселие души, нам — ваши бесполезные для вас побрякушки. Цивилизация возмущается, когда обмен не состоялся, когда туземец торгуется, а если
На это можно возразить: позвольте, а деньги? Ведь деньги же за алмазы платили? И немалые. Ведь появились же российские миллионеры, воротилы, денежные мешки? Народ, ладно, хрен с ним. Это такая сволочь, что ему не дай, все одно пропьет, о нем жалеть не приходится. Но которые поумней, те-то наварили капитал, разве нет? Хитрые российские капиталисты полагали, что они умнее и дальновиднее папуасов и своих русских родственников — купцов девятнадцатого века. Они думали, что наладились ловко дурить Запад и продавать ему ворованные российские ресурсы за настоящие деньги. Никто не хотел произнести крайне простой вещи: деньги в их избыточном количестве становятся символом и являются точно таким же продуктом идеологии, как манифест коммунистической партии. Банковский счет — символ, такой же символ социального статуса, как партбилет. Разницы между миллионом и миллиардом с точки зрения обыкновенных человеческих потребностей — нет. Невозможно проесть миллиард. Разница существует лишь символическая. Делаясь крайне богатыми, русские ворюги попадали в класс капиталистической номенклатуры, то есть в такое же условно-символическое сообщество людей с искусственными привилегиями и искусственными обязанностями, как и класс коммунистической номенклатуры. Разница меж ними и зарубежной номенклатурой была лишь в одном: те, далекие, обладали волшебным правом делать вещь символом, а отечественные ворюги пользовались чужими символами веры. Как если бы абориген Чукотки получил у американского индейца его тотемы в наивной надежде на универсальность заклинаний.
Мало что могло расстроить российского обитателя так, как расстраивали его известия о финансовых кризисах, случившихся в свободном мире. Если экономические неурядицы постигали просвещенный мир — тот самый мир, что по велению пылкого сердца решились копировать российские радетели, — это воспринималось как обида. Каждый финансовый кризис, случившийся в просвещенном мире, являлся преступлением не против капитала — но против системы взглядов и убеждений русского человека. Порой сведения о чужих проблемах пробивались сквозь толщу традиционной русской зависти — к чужим успехам, чужому климату и чужой зарплате, — и тогда русские люди возмущались. Примером такого праведного гнева явилась реакция президента свободной России, когда ему было доложено о кризисе Латинской Америки, земле далекой, конечно, но числящейся в благонадежных.
— Падает валюта таких стран, панимаешш, что никогда и не подумаешь на них! — возмутился бурнопьющий президент российский. Он пристукнул кулаком по столу и оглядел собутыльников. Сидим тут, панимаешш, пьем, закусываем, все чин чином, полагаемся на них, перенимаем опыт, панимаешш, а они? Не говоря уже о том исключительном по нравственной силе факте, что президент крупной страны строил свои отношения с мировой экономикой исключительно на принципах доверия, не менее удивительны были познания президента — поскольку речь шла о достоинствах валют Аргентины и Бразилии. Аргентинские и бразильские деньги, десятилетиями страдавшие от гиперинфляции именно потому, что другие страны усердно подталкивали их в этом направлении, обвалились совсем не вдруг, но абсолютно закономерно — и ровно по тем же причинам, что и обычно. Лишь прискорбный факт низвержения аргентинской экономики в привычные для нее бездны приостановил реформы аргентинского экономиста Кавальо, какового экономиста Кавальо радетели российского бизнеса доставили в Москву — он должен был повести русского мужика по пути прогресса. Уехал домой Кавальо, сел в тюрьму за растраты, и влияние аргентинского просветителя забылось. Так же и достоинство валюты Южной Кореи подверглось ущемлению — и последнее обстоятельство было оскорбительно для утопического сознания русского интеллигента.
Не успел Борис Кузин закончить очередную статью, в который недвусмысленно призывал покончить с рудиментами большевизма — как в сфере научноразыскательной, так и планово-хозяйственной — и последовать примеру иных стран, которые хоть от природы и не вполне западные (Южная Корея, например), но вот осмелились идти западным путем — да и преуспели в этом направлении. Статья только лишь должна была появиться на прилавках столицы, а Южная Корея неожиданно позволила себе предательский поступок — обанкротилась. Оставалось надеяться, что читатели «Европейского вестника» не обратят внимание на Южную Корею; в конце концов, и автору, и читателям конкретно до этой страны не было никакого дела, и Кузин привел ее в пример в некоем поэтическом смысле — как литературный троп. Именно это Кузин и объяснил главному редактору «Европейского вестника» Виктору Чирикову, когда предложил ему — ввиду досадных событий — убрать из статьи пассаж про Южную Корею.
— Понимаешь, — сказал Кузин, — у корейцев что-то случилось с ихними юанями, или как там их деньги называются. В тонкости вдаваться не буду, но что-то там не так. Ты ведь понимаешь, я Корею взял просто как символ, для концепции статьи совершенно не обязательно, чтобы там была пропечатана именно Корея. Не хотелось бы стать мишенью недобросовестной критики. Убери из текста Корею и поставь какую-нибудь еще страну, все равно какую: Мексику, Бангладеш, Индонезию — неважно. Тут главное — мысль сохранить. Мысль актуальная, упустить нельзя: страна, географически не относящаяся к Западу, пошла западным путем развития — и стала Западом в некоем глубинном, социально-нравственном смысле. Страну поменяй, а смысл пусть останется.