Учебник рисования
Шрифт:
— Мне все не нравится.
— В жизни или в искусстве?
— Нигде.
— И свободные выборы Молдавии, и бомбежка Югославии? — Леонид смеялся, колыша бороду.
— Нет.
— И супермаркет «Садко-Аркады», и Кельна дымные громады?
— Нет.
— И фундаменталисты в Ираке, и слухи о премьере Бараке?
— Нет.
— И выставки минималистов, и заседания глобалистов?
— И это тоже не нравится.
Такие разговоры стали игрой: Леонид постоянно придумывал новые вопросы: «И презумпция невиновности, и стремительный рост уголовности?», а Павел на все отвечал: нет, не нравится. Так, за короткое время они перебрали почти все события, все газетные заголовки. Хотя оба смеялись, но Павлу грустно делалось от придуманной игры: вспомнив все соблазны мира, не нашли они ничего достойного. Лиза называла его состояние депрессией, а Елена Михайловна подозревала, что сын осуждает ее брак с Леонидом Голенищевым.
— И философ Деррида, и тягостный деготь труда?
— Нет.
— Искусство второго авангарда, и любовные письма графа де Варда?
— Нет.
— И гражданская война в Испании, и буря, что поднял в воды стакане я?
— Нет.
— Это наследственное, — сказал Леонид серьезно. — У прежнего поколения интеллигентов было принято ругать все подряд. Тут важно не заиграться. Твой отец остановиться не мог.
— Это неправда.
— Привыкнув отказываться от плохого, человек не в состоянии согласиться на хорошее. Когда не нравятся сразу и нефтяные концессии, и ревтрибунала выездные сессии — это опасный симптом.
— А если правда — не нравятся?
— Глупо. Нефтяные концессии тебя кормят.
— Разве меня? Они Дупеля кормят.
— А Дупель, в свою очередь, кормит тебя. Налоги, меценатство, — у открытого общества много способов заставить буржуя тебя кормить. Актуальные художники живут за счет нефтяной промышленности. Я, бюрократ нового типа, хочу тебя уверить — правительство не вредит населению. А помочь стараемся. Знаешь ли ты, в чем заключается подлинная свобода? Полагаешь, в том, чтобы идти налево, когда все идут направо? Нет — свобода в том, чтобы пойти туда, где действительно хорошо.
— Новое определение свободы, — сказал Павел. — Разумное следование выгоде.
— Не выгоде, прогрессу. Быть диссидентом можно по отношению к ограниченному режиму. Быть диссидентом по отношению к истории — глупость. Даже в те времена, когда было что ругать в нашем любезном Отечестве, мне казалось, что диссиденты немного чокнутые.
— Сумасшедшие?
— Не клинические сумасшедшие, а так, бытовые психи. Их сажали в психушки, и хоть это и было несправедливо — но психическое расстройство там наблюдалось. Хотелось подойти к такому бедолаге, взять за руку и ласково сказать: успокойся, милый. Ну, выведут они войска из Афганистана, выведут. И Мандельштама напечатают. И гражданская война в Испании закончилась. Выходи из леса, весна пришла.
— А что говорил в ответ диссидент?
— Диссиденты бывают двух видов, — сказал Леонид, — первые выдвигают требования и ждут их исполнения. Вторые — боятся, что требования удовлетворят. Тогда легкое расстройство перейдет в буйное помешательство. Когда войска из Афганистана вывели — они не заметили перемен.
Павел сказал:
— Но войска из Афганистана не вывели.
— Горбачев их вывел, а ты и не заметил?
— Видишь ли, — сказал Павел, — если я за свободу страны — мне все равно, кто именно ее оккупировал. Вышли русские — вошли американцы. Но положение в Афганистане оттого не поменялось. Так за что я тревожился? За свой нравственный покой — или за Афганистан?
— Ты все перепутал, — сказал Леонид. — Мы боролись, и твой отец, и я за то, чтобы Россия вошла в цивилизованное западное пространство. Вступай в общую структуру и работай. Нужны в Афганистане войска или нет — требуется обсудить и решить. Диссиденты так не умеют. Твой отец чудом не сошел с ума. Не удивлюсь, если старик Рихтер кончит свои дни в дурдоме.
Он говорит, заботясь, думал Павел, это видно. Он друг, он муж моей матери. Мать любит его — и разве я сам не был в него влюблен? Он теперь член нашей семьи и говорит ответственно. Или мы — члены его семьи? В семье Рихтеров уважение к Соломону Моисеевичу и его капризам было принято как безусловное правило. Критика не дозволялась.
— Мой дед, — сказал Павел, — самый здравомыслящий из людей.
— Так сумасшедшие и говорят про себя. Они — нормальные, а мир — свихнулся. Рано или поздно надо спросить себя: может быть, мир прав, а я — нет?
Вчера Павлу так же говорила Лиза. «Разве я не даю тебе всю любовь, какая у меня есть, — спрашивала Лиза, — разве что-то оставляю себе? Чего же тебе не хватает?» Она не говорила «ты делаешь меня несчастной», но смотрела горестными глазами, пробуждая в Павле вину. «Прости, — говорила Лиза, но подразумевалось, что прощения скорее должен просить Павел, — тебе неинтересно со мной. Я не могу дать того, что тебе нужно». «Что ты, любимая, — отвечал Павел раздраженно, — лучше тебя никого и быть не может». — «Отчего же ты все
В отличие от Лизы, Леонид знал, что именно искусство Павла раздражает больше всего.
— Обычно люди утешаются творчеством. Но тебя не развлекает ничего. Ни египетских пирамид конусы, ни Йозефа Бойса гениальные перформансы.
— Бойс, по-моему, еще хуже, чем пирамиды. Тоска берет от этих перформансов. Шаман с бубном.
— Тебе невесело?
— Нисколько.
— А там много остроумного.
— Дрянь одна.
— Устал я с тобой беседовать.
Леонид никогда не вел длинных бесед. Он смотрел пристально миндалевидными глазами на собеседника и оказывал воздействие взглядом. Все и так понятно, говорил этот взгляд, сказано уже достаточно. Сила Леонида Голенищева проявлялась в том, что всегда находился кто-то, кто вместо него излагал его идеи, — словно Леонид заряжал этого человека энергией и делал проводником мыслей. Обычно Леонид наблюдал со стороны, как его мысли излагают, и кивал. Так он привык поступать в отношении министра Ситного, культуролога Розы Кранц, своей новой жены Елены Михайловны. Рано или поздно все они обучились говорить, как надо.
Мать Павла, Елена Михайловна, зажгла сигарету, прищурилась и стала объяснять сыну, как устроен мир.
— Пора разобраться. Ты в обиде на свою мать, на своих коллег или на весь мир? — покойный отец Павла всегда говорил, что Елена Михайловна чрезвычайно умна, но сам спорил с ней — и в спорах побеждал; Елена Михайловна оскорблялась. В вашей семье, говорила она отцу, свободное мнение не приветствуется, — и замолкала. В полной мере ее ум проявился, когда она стала женой Голенищева. Она теперь говорила уверенно и спокойно, и не было отца, чтобы с ней поспорить. Голенищев смотрел на жену со стороны и снисходительно кивал. — Погляди, что произошло, — говорила сыну Елена Михайловна, щурясь сквозь дым, стряхивая пепел на блюдце, — ты оскорбился на мое замужество оттого, что Леонид в твоем представлении — символ авангарда, который ты не любишь. И ты посчитал меня предательницей идеалов, так? — она выпустила дым из ноздрей. — Есть иные стороны жизни, которые ты учесть не захотел. Любовь, например. А я своего нового мужа люблю. Не учел и то, что авангард выражает сегодняшний мир. Твое расстройство — вещь крайне серьезная.
— В больницу сдадите?
— Можно подождать. Но лечение необходимо. Говорю как мать: не будь неблагодарным. Мать простит всегда, но простит ли общество? Общество для тебя работает — и требует компенсации. Ты не любишь смешиваться с толпой, горд, как все Рихтеры. Но демократия и авангард — не толпа.
— Я думал, демократия — это и есть власть толпы. Погляди на этих охламонов в правительстве и в искусстве. Такие у меня в детстве мелочь отбирали. Помнишь, у нас во дворе ходили дебильные подростки, окружали — и выворачивали карманы. Только теперь они мелочью не обходятся.