Учитель (Евангелие от Иосифа)
Шрифт:
«Но Вышинский не знает даже — что это слово значит!»
«„Пессимисты“?»
«Нет, — „в принципе“. Потому, что — я тебе сознаюсь — его у него нету!»
Молотов в ответ хмыкнул.
«А что, — у него принцип есть?» — не унимался Берия. Молотов отшутился:
«Принцип у всех есть, Лаврентий. У Вышинского — это доказать, что пессимисты не правы: можно жить не просто сколько, но и как угодно!»
«Вот именно! — обрадовался Берия. — Об этом и говорю! Тем более, он про Хозяина не имел права так говорить. И с эмигрантами! Они, знаешь, — я тебе сознаюсь, —
Молотов промолчал.
«Ну, хорошо, — он сказал не совсем так. Он сказал: знаете ли вы, мол, господа эмигранты, хоть кого-нибудь в истории кроме Хозяина, который принял бы — и так далее; и — оставил бы! Разницы нету! Хозяин ничего не оставлял. И не оставит. Ну, под „ничего“ я имею в виду жизнь. Он никогда не оставит её на произвол судьбы. И нас тоже.»
Молотов опять молчал.
«Я имею в виду, что Хозяин будет с нами всё время!» — разъяснил Лаврентий.
Теперь уже я не сомневался, что он чувствует даже моё дыхание в трубке. Переигрывать, однако, Берия не стал:
«Но не в этом дело. Какой из Вышинского — спрашиваю тебя — министр инодел? Я тебе сознаюсь, тебя зарубежом люди уважают, а про него если и знают, — то только, что у него нету принципа: сперва был меньшевик, за Ленином охотился, а потом сам называл всех врагами…»
«Лениным.»
«Что?»
«Не Ленином, а Лениным.»
«Ох, Вячеслав ты Михайлович! — шумно вздохнул Берия. — Я про одно, а ты… Как молот — долбишь своё! Я, кстати говоря, не того даже не прощаю ему, что он служил врагам и охотился за Ленином, а того, что если охотишься, надо и ловить!»
41. Честными бывают только если нету выхода…
Я ухмыльнулся: опять Лаврентий прав. И опять — по большому счёту. Не про армян, а про Вышинского: если взялся за дело, — доведи до конца. До победы.
Но и меня, и страну Вышинский устраивал как раз тем, что был мастером.
Во-первых, хорошо владел словом. А на суде — тем более, против эрудитов — это главное. Против них прокурор — кем я его сначала и назначил — должен быть не только эрудитом, но и мастером слова.
Во-вторых, сам он не считал, что на суде мастерство слова — главное. Он считал, что главное на суде происходит до суда. Тоже правильно: признание подсудимого — венец правосудия. А этот венец сплетают во время следствия.
Слово «правосудие» значит «правильно судить». А человека невозможно правильно судить, если он сам не принимает в том участия. Хотя бы тем, что сознаётся. Каждому есть в чём сознаться. И если кто отказывается, значит, не хочет быть честным.
Честными же люди бывают только если нету иного выхода. Поэтому следствие должно — как угодно — лишать преступника иного выхода. Кроме того, чтобы быть честным. Люди не хотят быть честными по многим причинам. Хотя бы потому, что честность лишает гордыни.
У Вышинского гордыни как раз не осталось. Он готов сознаваться во всём и всегда. Не так, как Берия: я, дескать, тебе сознаюсь —
Мингрелы, евреи и армяне считают, что это — большое откровение. А настоящего откровения ждут от собеседника. В прежние времена — когда не было телефонов — они при этом крутили на собеседнике пуговицу. А теперь — телефонный шнур. Волнуются.
Вышинский сознался с самого же начала. Иного выхода не имел. Все кругом знали, что он был видный меньшевик и при Керенском подписал ордер на арест Ленина.
Но разыскивал его неуспешно.
Неуспехи прощать труднее, но при личном знакомстве я простил ему и это. Как раз за честность. Которую он выказал ещё до встречи.
Вызывая на неё, я задал ему по телефону трудный вопрос: «Как живёте?» Он отнёсся к вопросу серьёзно и ответил после паузы, что живёт лишь теоретически. А практически считает себя трупом.
Посмотрев потом ему в глаза, я убедился, что он не лжёт: к мертвецам себя и относит. Считая себя самым среди них мёртвым. В чём опять же был прав, ибо тот, кто боится, умирает каждый день.
Это было давно, но умирать он не перестал. И не только потому, что не перестал бояться, а ещё потому, что стал надеяться, будто когда-нибудь перестанет.
А надежда лишает храбрости надёжнее, чем страх.
Молотов — тоже, конечно, трус, но любит жену. И поэтому может решиться на поступок. Если бы арестовали мою жену, я бы взбушевался. Поэтому я по-прежнему дружу с Молотовым, а не с Вышинским. Который мне гнусен.
Но факты теснят. Когда арестовали Полину, Молотов не сознался, что считает жену врагом. Сказал — не ему знать. Вышинский же сознавался даже когда на главных судах я усадил его не на скамью подсудимых, а в кресло прокурора.
Зиновьев, Каменев и Бухарин — ясное дело. Но с Рыковым, с которым я дружил, он обошёлся так же. Назвал врагом и потребовал казни. Дескать, никакой враг не достоин прощения. И если его не заслуживает Рыков, — что, мол, говорить обо мне?! Продажном поляке.
Но министром я назначил его вместо Молотова не только потому, что Молотов не спешил участвовать в правосудии над женой. А потому, что сейчас министром должен быть человек, у которого нет шанса удивить себя и оказаться храбрым.
Дело идёт к развязке. И наша задача — создать у врага впечатление, что мы этого не понимаем. И не знаем. А Вышинский хорош тем, что — в отличие от Молотова — этого не знает.
Зато — как эрудит — знает другое. Что я принял страну, вооружённую деревянными сохами. И что скоро у нас будет столько же атомных бомб, сколько осталось сох. И главное, — что именно за это нас и упрекают.
Я говорю не о врагах. Враги не упрекают. Говорю о сочувствующих. Причём, не об эмигрантах, перед которыми Вышинский и выступил с речью. И которых — сам эмигрант — презирает. Как презирал их другой поляк, Дзержинский. Или даже я. Пока тоже считал себя эмигрантом. Правда, не настоящим. Настоящих, которые живут заграницей, я уважал: они хоть и настоящие же бляди, но эрудиты.