Удавшийся рассказ о любви (сборник)
Шрифт:
Он еще раз остановил, уже за кладбищем, и вновь «Тр-рогай!» – прикрикнула старуха, и он вновь погнал свою лошадку вперед, ни словом не возразив. Уже поднимались вверх, когда бабка Наталья, не ожидая остановки, как бы сама своей волей, при медленном вползании телеги на взгорье поцеловала внука и легко ссадила – он спрыгнул, как бы выпрыгнул из ее рук прямо в облако легкой пыли, и видел какие-то взмахи ее руки, и понял, что она его крестит. Оглянувшийся возница заметил уже сошедшего, отделившегося мальчишку, понял и хлестанул лошадку кнутом, и та прибавила ходу.
Теперь мальчик стоял на чистой, не пылящей дороге, а пыль клубилась за ними, уезжающими далеко. Он видел только пыль и лошадь, совсем маленькую.
Солдат
Глава первая
– Н е вернулся, пропал без вести, – говорила она. И еще говорила (в этот или в другой раз): – А известие, что погиб, получили уже после войны.
И поясняла (при пояснениях Катерина всегда улыбалась независимо от смысла):
– Счастливым считалось имя, а вот не вернулся, Гришей звали.
Старшая сестра обычно посылала Катерину на дорогу, что мимо деревни, – продавать квас. Квас как квас, но все же был особый, на яичном желтке. Катерина выстаивала с ним и крутилась от молодости. Ждала. В деревне ей не раз говорили, что она тогда много хихикала. Что слишком весело она ждала, крутилась на месте и суетилась – а ждать так не положено, вот и не вернулся.
Она переставляла жбан, пряча от солнца, а поодаль сидел деревенский дед с семечками и вениками. Дед уже начинал слепнуть, и молоденькая, глупенькая Катерина радовалась, что если Григорий вдруг появится вдали в солдатской своей форме, то она наверняка увидит его раньше слепастого деда.
– Вот и не дождалась, – рассказывала мне Катерина. И суеверно поджимала губы: – Двадцать мне было. А в двадцать лет разве мыслимо сидеть на одном месте и ждать? Руку козырьком и все высматривать? Так, что ли?
И говорила, вздыхала о давно прошедшем:
– Конечно, немыслимо. А надо было.
– Неужели в такую чепуху веришь? – спрашивал я.
– Кто их знает…
Теперь Катерине было под сорок. Она приходилась мне родственницей, хотя и не близкой, – двоюродная тетка. Я приезжал к ней иногда на пять дней, иногда на месяц. Деревня была далекая, задорожная и без новых лиц. Кроме меня была в деревне и одна-единственная дачница, пожилая женщина с туберкулезным сынишкой. Эту дачницу в деревне хвалили за то, что она «за каждый чих» платит деньги. От нее и узнали, сколько стоит «продукт», тарелка борща, пользование огородом. Некоторые бабы увлекались, подсчитывали, сколько стоит все это вместе, и ожидали дачников, но дачников больше не было.
Слыша такие разговоры, я тоже сказал Катерине, что не желаю у нее кормиться даром, – сказал, хотя знал, что она не станет высчитывать. Высчитывать она и не стала:
– Двадцать рублей за лето дашь.
Через полчаса буркнула, не умея выдержать до конца эту появившуюся в последнее время жесткость:
– Не говори людям, что деньги беру.
– Не скажу.
И трусовато ушла, убежала во двор.
Летом Катерина готовила на «дворовой» печке, то есть во дворе, там стояла печурка ростиком в полметра, не больше. Катерина помешивала варку и суховато отвечала, если я спрашивал, но я почти не спрашивал. Отец и мать умерли, когда ей было шестнадцать лет, – возраст для деревни вполне рабочий. Старшая, единственная, сестра вышла замуж в не далекую, но и не близкую деревню. Дом остался Катерине. Затем не вернулся ее жених Григорий, погиб. Вдова и не вдова. Где бы ни зашла о Катерине речь, Григорий поминался непременно, ну да, а вот Григорий, а ее Гришка, ну тот самый, который… хотя найдись, явись он сейчас сюда, ни одна живая душа не узнала б его без паспорта, так давно это было. Строгая, добросовестная, худая, Катерина работала в колхозе, копалась в своем огороде и так дожила до сорока лет в своей избе.
Когда будешь большая,
отдадут тебя замуж
во деревню чужую, —
пело радио. А
– Видно, и грустные песни о счастливых складываются. Только даром воют, чтоб себя показать… Что веселая песня, что грустная – все ведь о счастливых.
Вот так и очень насмешливо сказала Катерина (рассудила). И губы поджала… Я пошел к печке, бродить и смотреть, как закипает в чугунке краснота борща. Отношения у нас с Катериной были проще простого: она старше на пятнадцать лет, поболтаем немного, а если о еде, то чуть побольше поболтаем, да и разошлись.
Сестра к Катерине не наезжала, не разрешал муж. С войны муж пришел ревнивым, таким и остался. Ехать к Катерине – значило с ночлегом, а Катерина одинокая, то да се, кто знает… У Катерины никогда никого не было, сестра знала, и муж знал, а вот не разрешал.
С той малой ссоры Катерина стала как бы строже и сдержаннее. Обиделась на сестру. На мужа сестриного она не обиделась, вроде понятно, вроде так и надо, а на сестру держала зубок до сих пор. Обида, впрочем, не всплывала, не делалась въявь – обе сестры только и виделись на райцентровском рынке… А постепенно и к другим людям Катерина сделалась суше и строже, молчала и наблюдала.
Разговоры о замужестве стали ей очень нравиться лишь в самое последнее время. И то – чтоб не сама говорила, а чтоб рядом, чтоб кто-то. Пусть тот говорит, и та говорит, и все говорят, а она тоже словцо вставит – вот такая она!.. Быть может, ущербность вообще эмоция сугубо городская. Во всяком случае, Катерина в сорок своих лет считала себя невестой видной и достойной. Ведь работящая, путевая и собой не рябая или, как чаще здесь говорили, не оспенная.
Я тоже хотел ей сказать хоть что-то на этот счет.
– Что, тетка Катерина, делать я буду? Где жить?.. Приеду, а тебя просватают? Или потерпишь?
Я говорил, не слабел. Как ни скажи, все не мимо:
– Просватают, и хорошо, если летом, сеновал теплый. А если зимой я приеду?
– Уверкову у нас просватали, – отвечала она коротко. Показывала, что она не очень-то говорить хочет на эту тему, не болит.
Уверкова была женщина их деревни, спутавшаяся прошлым летом с шоферами. Шофера и механизаторы, наезжавшие к осени на уборочную, были в какой-то мере пугалом этой маленькой деревни и уж точно событием. Теперь и сама Уверкова стала бабьим пугалом. Уверкова то появлялась где-то в районе, то ее отмечали на базаре, и опять исчезала, а в пустой ее избе безобразничали и играли чужие дети, – благо, своих не имела. В деревне не виделось большей беды и большего позора для бабы, чем эти дымные, пыльные, шальные полуторки и оскаленные смехом рты шоферов.
– Уверкову у нас просватали, – сказала Катерина и была довольна тем, что сумела ответить коротко и достойно. И с этим вот долгим довольством – это было заметно – шла в свою бригаду на корма или на прополку.
Дом Катерины с самого краю – рядом дом Наталки Козенковой, ее подружки. Дома бок о бок, огороды рядом и похожие судьбы: Наталка тоже не дождалась с войны. Правда, после войны Наталка выйти замуж сумела.
За избой Наталки тянулись остальные избы, два ряда изб и меж ними пыльная дорога. Когда-то эти избы и пыльная дорога повторяли линию речушки, изгиб ее, но речушка со временем ушла, съехала далеко, и осталась лишь белая галька – белые берега. Роднички буравились, били бойко, но быстро сохли. Родничков было много, и у близкого яра выкопали сносный для стирки пруд. От белой на солнце гальки и название – Белобережская или, проще, Бережки.