Удавшийся рассказ о любви (сборник)
Шрифт:
Когда он вернулся, бабка Матрена все еще не появилась, а эти две бабули тоже его не хватились – сидели и вели долгую беседу на ночь глядя.
Грязный ком рубашки он постирал в выставленном тазу; он быстренько повесил ее в сенях на веревке, что протянулась, нависая, над старой кадкой и над громадным ларем, на котором долеживал творог под гнетом. Выждав, как и при уходе, раскат грома, он рывком приоткрыл дверь, втиснулся из сеней в избу – и одним духом, в мокрых трусах, влетел на печку.
Лежа на печи и мало-помалу согреваясь, он тихо, сдержанно постукивал зубами. Он слышал негромкий разговор. Он еще не заснул, когда бабка Наталья и ее Мари подошли к образам в углу, приблизившись, опустились на колени и стали пришептывать. Помолившись, они легли на лавки, что стояли одна перпендикулярно к другой вдоль стены, – так и лежали, переговариваясь чуть слышно и с долгими паузами, а потом затихли. В тишине пришла бабка Матрена, управившаяся
Он спросил на другой, кажется, день:
– Неужели тебе нельзя ее полюбить? Это почему же невозможно, чтобы вы любили друг друга?
– Невозможно, милый, – ответила бабка Матрена. – Так получилось.
Глава 7
И бабка Наталья, и Мари были одинаково тщедушны, худосочны и различались меж собой мало – у бабки Натальи все же была спина, прямая спина, худая и прямая, а Мари была просто как высохший жучок, увеличенный лишь настолько, чтобы в какой-то мере походить на человека. Столь же худа и мала была и бабка Матрена, разве что руки, а если точнее, кисти рук были покрупнее, да был еще ноготь, раздвоенный как копыто; и тем-то удивительней, что в крохотно усохших тельцах жила неприязнь, жили страсти.
«От отца или от матери, от обоих ли – откуда же пошла в рост моя безындивидуальность?» – спрашивал Ключарев много после, взрослый и в себе копающийся… В бабках, он помнил, личное бросалось в глаза прямо и непосредственно, зато и было влияние: уже тогда, без жесткой поступи и в душе не наследив, незримым путем голубое и красное из цветов превратились в некое знание жизни, пусть чувственное, но со временем распространяющееся и вширь и вглубь. Очень скоро Ключарев-взрослый даже и годы своей жизни станет делить на год голубой и год красный. Отчасти играя, он будет моделировать текущую жизнь из двух цветов: голубой – это опять же нежный, высокий цвет, однако же заметно надменный, самообманывающийся; в сущности, это цвет несильный, лишь гордыней своей, а то и чванством рядящийся в силу. Красный же – цвет истинно сильный, практичный, хотя и не возвышенный, не тонкий, а по природе своей расчетливый (притом, что упрекающий всех вокруг именно за расчетливость), цвет отчасти еще и циничный, хотя и добрый, готовый понять, и простить, и поплакать с тобой, без тени высокомерия, без снисходительности. И пусто, серенько делалось ему, когда цветовая гамма детства не помогала ему понять, не срабатывала (а такое, разумеется, бывало), и какая только мешанина цветов не мерещилась тогда Ключареву в том или ином встреченном в жизни человеке, подчас человека перекашивая и делая вовсе темным.
Ливень не иссякал, но выздоравливающий мальчик повеселел и уже расхаживал по избе с разрешения бабушек, к счастью не знавших о его ночном походе, – смелея, он отметил, что с грозой можно вполне освоиться и в деревне: он уже не приседал при чудовищном раскате грома или же только имитировал испуг, приседал, но нарочито, – мол, делаю вид, что пугаюсь. По приезде он замечал внешнее: поле, и дорогу, и речку; теперь же, запертый, он заметил в избе и лавки, обретшие смысл, и светоносные окна со ставнями. После нагого поселка, а также после города, где на окнах были жалкие занавески, ставни в избе имели особый, понятный смысл: закрыть-открыть, есть свет, нет света, и даже герань на подоконниках подчинялась этому уясненному смыслу, первая встречая луч и первая же его утрачивая. Более того, пораженный, он сумел углядеть ту же простую прямоту и в бабушках, которые в известном смысле тоже были жестче, но и прямее устроены. И если одна бабушка открывалась, то вторая закрывалась, и наоборот – если любила бабка Наталья, бабка Матрена на время, пусть недолгое, затаивалась, уходила в тень. Они не суетились, они давали друг другу – враг врагу? – любить не мельтеша; отступая на время, они выжданно и открыто выплескивали свою любовь как противовес, но не как мешанину, – чуткая и вместе не уступающая ни пяди параллель долго хранилась в нем неким эмоциональным законом прямоты, постичь который он не мог, лишь чувствовал.
– …Не согрешишь – не покаешься, – намекала на что-то бабка Матрена.
И бабка Наталья отвечала:
– Святость, конечно, из греха, но святость, моя милая, для человека уже следующий, уже совсем крупный шаг.
В том и урок, что разность объятий двух бабушек была не только разностью рук и разностью запахов.
Обнимаемый бабками, он подчас не орал в их объятиях и не выдергивался только из терпеливости, но при всем том он уже понимал, что любовь их к нему свята, индивидуальна и направленна и что было бы нелепо, если бы, скажем, обе они обнимали его разом.
С дождем свыкаясь, он уже умел чувствовать особенный холод грозы меж одними зигзагами молний
– …Споря с ней , Мари, я так надоела самой себе. Я, верно, скоро умру. Я никогда так себе не надоедала, – говорила бабка Наталья.
Она вязала (она думала, что он спит), а он, лежа на печи, испытывал это удивительное обаяние коротких, вдруг возникающих реплик и умолчаний.
– Он забудет меня.
Мари возразила:
– Он полюбит тебя со временем – издали. Когда повзрослеет.
– А красива ли я издали, Мари, вот в чем вопрос.
И смолкли.
Внутри избы он пригляделся в последнюю очередь к тому, что было ближе всего, – к потолку; нависающий над печью потолок был прямо перед его глазами. Незамечаемая близость потолка, да и близость стены, стыкующейся с потолком, как оказалось, хранили для него определенное ощущение своего места, которое тут же исчезло, едва кончился ливень.
Глава 8
Незанятых лошадей в деревне не было, а ходить от избы к избе и слезно упрашивать бабка Матрена отказалась: ищите, мол, и сговаривайтесь сами…
Мари спросила:
– Как же это? По дворам, что ли, ходить?
– Именно. Если искать, я ведь тоже бы по дворам ходила. Мне тоже не докладывают – кто куда едет.
Бабка Наталья и Мари по дворам ходить не желали: им мнилось, что бабка Матрена заглазно уже представила их всей деревне в искаженном, а может быть, и в нелепом виде. Они нашли облегченный путь: то Наталья, то ее Мари выходили в самый конец деревни, это называлось «выйти за кузню», – маленькая и почти всегда не работающая, стояла там омертвевшая кузница, сарай такой, и сразу же за этим сараем избы кончались, а дорога раздваивалась, и более накатанная из двух – налево – вела к станции. Одна из старух, неся вахту, выходила туда и стояла на белом пыльном пятачке раздвоения дорог и, если подвода проходила мимо, спрашивала: «Не подвезете ли?..» Этот житейский опыт, рассчитанный на городское «вдруг», здесь себя не оправдал, более того, подвел их: единственная подвода, шедшая на станцию, сама собой стала, и возчик крикнул: «Давай, бабка, влазь скоренько!» – на что бабка Наталья сказала, подожди, мол, товарищ , храня достоинство и прямизну спины, она отправилась за Мари, но пока обе старухи пришлепали к развилке со своими изящными чемоданчиками, возчик уехал.
На следующее утро старухи вновь поцеловали маленького Ключарева; ранехонько вставшие, они кое-как перекусили, наскоро поплакали о маленьком, оставляемом ими Андрейке и пошли на развилку со своими чемоданчиками и с бутылкой колодезной воды, заткнутой тряпицей. Они простояли все утро, они стояли еще и до обеда, пока жара и зной не загнали их вновь в избу.
Слово характер в бараках было в большой чести – то самое понятие, которым мальцы хоть как-то отличались друг от друга. Говорили, что такой-то «пацан с задатками» или «со способностями», наверху же всей горы существующих слов и оценок было слово начитан («пацан здорово начитан!..»), но еще выше, уже у самого неба, располагалось слово «характер». От слона веяло тайной куда большей, чем от трофейных кинофильмов или колдунов Гоголя, а услышать к себе применительно, что «у мальца – кажется – характер», было мечтой из самых сладостных. Характер – было что-то как бы найденное на дороге, данное от судьбы, чего никак нельзя было ни купить, ни даже вычитать в книгах.
Пусть невольно он выискивал этот самый характер в самых разных людях, встречающихся в его детстве, и, разумеется, он не искал в этой избе, однажды решив, что никакого характера у тщедушных и носящихся со своей любовью старух нет и быть не может, – и лишь много позже, взрослому, ему было дано понять, что он ошибался и что именно в бараках собственное лицо, называя его характером, мало кто имел – потому и говорили о нем утратившие.
Бабка Наталья, не сумевшая и в этот день найти подводу, разбитая, стоптавшая ноги и выжженная солнцем, говорила в слабости своей (жить ей оставалось год):