Удавшийся рассказ о любви
Шрифт:
Говорили, Вьюжин мог стать и директором, но не стал, так как не захотел. (Не захотел засвечиваться.) Должность с перебором. Директорство слишком на виду, а Вьюжин был как раз из тех, кто уже предчувствовал большие и необратимые перестроечные перемены. Всем вскоре предстояло. Предстояло жить и протискиваться. Узкое место приближалось, и только совсем уж глупцы лезли сейчас в директора.
Лариса тоже шагнула. Из стажеров-помощников — в цензоры; ступенькой выше. В феврале ей уже доверили рукописи по выбору. И первой же Лариса взяла себе тогда новую повесть Тартасова. Так ей совпало! И с ней, с повестью (папку
— Да! Да! — вскрикнула она, едва его завидев.
Плакала, сидя за цензорским своим столом. Плакала тихо и виновато, заминая в кулаке платочек.
Ушел Трубакин. Ушли Строков с Зиминой. Ушли наконец все из их длинной кишкообразной комнаты. Все, кроме кашлюна Арсеньича, переживавшего за плачущую Ларису и считавшего, что как раз на таких ошибках он может ее чему-то научить. (Его вот-вот собирались вытолкать на пенсию.) Она плакала, он кашлял.
Старому Арсеньичу, совку до пят, не могло и на миг прийти в голову, что Лариса видела ляпы в тексте не хуже его. Даже лучше, острее! Она бы выудила их из текста за минуту. Если б...
— Работа несложная. Работа на зоркость. Но вам оправданием — ваша молодость, дорогая моя. Что ж плакать! — выговаривал старый цербер.
— Я... Я...
— Успокойтесь, успокойтесь. Промах не груб. Промах послужит уроком.
— Он писатель, а я...
Лариса комкала платочек, нет-нет и прижимая к хлюпающему носу.
— Тартасов хитрец. Как все писатели... Таков их удел. Таков их крест, Лариса, если угодно. На каждой странице подсовываются либеральные штучки-дрючки. Смотрите. Смотрите сюда...
Старый служака не поленился, вновь раскрыл литературный журнал, где до боли знакомая ей повесть Тартасова. И где почти на каждой странице запоздало поставленный знак то вопроса (плохо), то восклицания (совсем плохо).
Официальный выговор... Влепили... Когда дома Лариса пыталась рассказать Тартасову о случившемся скандале, ее опять душили слезы и появилось (откуда это?) некое новое для нее чувство — чувство женской жертвенности. Сладкое чувство!.. Без сантиментов. Без надрыва. Просто как неизбежный во все времена житейский случай... И сами эти слова «жертвенность женщины», претенциозные, если вслух, — Лариса так и не произнесла. Тартасов, впрочем, понял. Нельзя сказать, чтоб он не ценил. Он ведь и сам держал в тайне свою козырную. Молодец. Не гусарил. Только ухмылялся в усы, когда его спрашивали, мол, везун, как проскочил цензуру? как удалось?.. Но что касается жертвенности... Он только и задумался на миг (на полмига), нельзя ли из их цензорского переполоха скроить рассказ. О любви... Попросил ее (это фон, фон!) описать Арсеньича, его любимые словечки, кем был, чем жил старый мудак — вдруг вдохновит!
Она ничего не могла припомнить ему для фона, разве что частую прибаутку Арсеньича: ВТОРОЙ ПРОТЕЗ ВСЕГДА КРАСИВШЕ, — но о чем это?..
Да и сам урок старого цензора казался тогда лишь тягомотиной. Платочек ее был мокр, мал, крохотная тряпица, нос распух, а Арсеньич все талдычил:
—...Хитрец-автор, вдруг
— Чувствую, — всхлипнула Лариса.
— Этакий эстет. Этакий борец за лаконизм! — а что в итоге? А в итоге, Лариса, слова просеялись. Слова стиснулись. Слова сомкнулись. Персонаж вдруг получает совсем иную, убийственную характеристику...
Как много, как бесконечно много может провалиться (объяснял ей старый Арсеньич) — уйти в зазор меж двух слов. Туда и выбрасывает лишнее искусный хитрец-автор. Суть авторства — эта бездонная щель меж словами. Миры, целые миры провалятся туда, эпохи, цивилизации!.. и ничего нет. Ни следа. Это узкое место, этот гениально коварный стык меж двумя соседними словами!.. На этих стыках, на этих зазорах родилась динамика письменности. Родилась словесность, а уже с ней (и в ней) высота духа и чекан мысли.
Тартасов, вернувшийся от Ляли не солоно, старался огорчение скрыть. Мужчина! Лез теперь с разговором к Ларисе Игоревне. От нечего делать...
Жаль его. Ларисе Игоревне так нетрудно представить, какой он там нес вздор. Как лип он с разговором к Ляле (а после и к Гале). Без денег... Навязчивый, суетный, слюнка запекшаяся в уголках губ.
— Как дочка, Лариса? — переспросил он.
Можно же и просто поговорить.
— Как у всех... Она в Рязани. Врач. Платят, правда, им маловато и не в срок. Но не жалуется...
— Помогаешь ей?
— Да. — Лариса Игоревна в паузу тоже поинтересовалась: — А что твой сын? Он ведь компьютерщик?
Тартасов махнул рукой:
— Только разговоры, что компьютерщик, что дело модное и денежное. Он никто. Ходит и чинит по знакомству... Ха-ха! Его приятель работает в КГБ. Вот уж фирмачи! Казалось бы!.. Сын ходит в их проклятые подвалы уже неделю. Налаживает компьютер за компьютером — а заплатят или нет, еще неизвестно.
Лариса Игоревна (как только кто-то ныл) предпочитала оставаться оптимисткой:
— А все же их поколение не унывает. Они уже смолоду протиснулись через узкое место — раз-раз! и огляделись!
— Узкое место?
— Ну да. Так я называю наши глобальные перемены.
Из комнат послышались крики. Шум. Но вот, пробиваясь сквозь стены, сильный пьяноватый мужской голос запел:
Живет моя отрада-ааа...И с новой силой ликующие крики. А следом ур-ра-а! — звон разбитых бокалов (что такое?). И веселый, молодой животный смех. Да уж, протиснулись! Вполне!.. Настоящая жизнь шла там, за стеной.
Живет моя отрада-ааа-а В высоком терему-ууу...«Му-уу», — передразнил Тартасов.
— Из пятой комнаты. Опять у Аллы, — сказала Лариса Игоревна, прислушиваясь.
Ей хотелось ласки. Ей хотелось, чтобы стареющий Тартасов протянул руку и, хотя бы мимолетно, погладил ее по щеке. Как когда-то!.. Смотрит... Угадает ли он, что чувствует она? Едва ли. Мужчине память ни к чему. (Зачем ему прошлое? Ляля, Галя, Алла — вон их сколько!)
Что-то Тартасов все же почувствовал: