Угрюм-река
Шрифт:
— Но вы ж, Прохор Петрович, подрываете мой престиж. Вы рубите сук, на котором…
— Я вас прошу сейчас же освободить Матвеева… Вот телефон. Андрей Андреич, до свиданья! Оставьте нас двоих.
Протасов вышел, Прохор захлопнул за ним дверь. Пристав стоял растопыркой, разинув рот.
— Федор, — сказал ему Прохор. — Ты штучки свои оставь. Я не препятствую тебе производить обыски, арестовывать… Напротив! Но — только с моего согласия. У меня все работники на перечете, каждый мне нужен, как колесо в механизме. Рабочих можешь хватать
— Но…
— Без глупых «но», раз тебе это говорит Прохор Громов. Он мне нужен, он — башка, он — душа дела. Понял? И — ни слова.
Пристав нагло, жирно засмеялся, сотрясая брюхо.
— Быть по сему, быть по сему, — говорил он, преодолевая непонятный Прохору смех.
Лежавший на медвежьей шкуре волк нет-нет да и зарычит на пристава, и оскалит пасть, и хамкнет.
— А я эту твою волчью собачку когда-нибудь тюкну вот из этого, — потряс пристав револьвером. — Не нравится она мне..
— Да и ты ей — тоже.
Прохор позвонил в контору.
— Бухгалтер? Что, не приходил к вам такой лохматый мужик? Звать Филипп Шкворень? Пегобородый такой? Ежели придет, в разговоры с ним не вступать, а немедленно направить ко мне. Я — на башне.
Глаза пристава завиляли. Он насторожил оба уха. Дыхание стало неспокойным, прерывистым: спирало в груди.
— Это старатель, хищник? — сказал пристав. — Я его тоже встретил вчера.
— Он хороший кузнец. Хочу подлечить его маленько — пьяница он, — потом возьму на службу.
Пристав испытующе посмотрел в глаза Прохора, встал, заторопился.
— Ну, я пошел… Впрочем.., мне бы деньжат…
— Нету.
— То есть как это? Мне дозарезу…
— Этакий ты негодяй! Мне надоело это… Слушай, садись, Федор, поговорим…
— После… Некогда… Гони пятьсот, пока больше не попросил.
— Убирайся к черту! Ступай воа! Пристав выкатил глаза, запыхтел и сердито ударил каблук в каблук.
— Сма-а-три, молодчик!.. — погрозил он пальцем и захохотал, его усы в деланом смехе взлетели концами выше ушей, глазки спрятались, красные щеки жирно, по-злому, дрожали. Вдруг глаза вынырнули, округлились, остеклели, рот зашипел, как у змеи.
— Прохор Петрович!
Прохор отбросил кресло, сжал кулаки, шагнул к приставу. Волк тоже вскочил, щетиня шерсть.
Пристав задом попятился к двери, открыл дверь каблуком, просунул зад с брюхом в проход на лестницу и сладенькой фистулой проблеял из полутьмы:
— А мы с Наденькой надумали, Прохор Петрович, новый домочек строить. Дверь захлопнулась.
— Мерзавец! — тихо сказал Прохор и вздохнул. Его лоб покрылся холодным потом, пожелтевшая от гнева кожа на висках стала отходить. Он огладил вилявшего хвостом волка, бросил ему кусок сахару и позвонил
— Настя, накрывай на стол! Барин обедать не придет, — распорядилась хозяйка.
Сегодня приглашены к обеду Иннокентий Филатыч, учительница Катерина Львовна и отец Александр. Но священник запоздал, — сели без него в той же малой столовой.
С утра прикочевали в резиденцию на сотне оленей тунгусы. Они расположились стойбищем в версте отсюда. С дарами из сохатиных, беличьих, лисьих шкур человек с десяток из них направились к церкви. Церковь на замке. Открыто боковое окно в алтарь, для вентиляции. Тунгусы походили кругом, с сожалением почмокали губами: заперто.
Старик Сенкича сказал молодому Ваське:
— Пихай меня в самый зад, в окно лазить будем. Вот старик и в алтаре. Залезли и остальные, кроме Васьки.
— Эй, друг, швыряй пушнина сюда!
Васька пошвырял в окно все шкуры и сам залез. Тунгусы покрестились на престол, отворили царские врата и вволокли шкуры в просторное помещение для молящихся.
Отыскали в иконостасе образ Николы чудотворца и к подножию его сложили жертву. А тридцать беличьих и одну лисью шкурки положили отдельно.
— Это батьке отцу Александру, священнику попу, — сказал старик.
Меж тем Васька взломал ящик со свечами, выбрал десяток самых толстых, поставил в подсвечник перед образом Николы и зажег. Кстати, он раскурил и трубку. Но старик крикнул: «Геть!» — выхватил из его рта трубку, бросил на пол и ударил Ваську по затылку. Васька в обиде замигал, засюсюкал что-то, потом быстро побежал в алтарь.
Тунгусы молились, почесываясь и вздыхая. Баба с девчонкой сели на пол, спиной к образу и рассматривали, причмокивая, весь в золотых звездах синий потолок.
Васька вынес дымящееся кадило, подал старику, сказал:
— На, штучка три цепочка махай.. Знаешь?
— Мало-мало знаю, — сказал старик Сенкича и стал кадить, кланяться образу, что-то выкрикивать невнятное и петь во весь голос, как в тайге:
— Ого-го-го-гой!.. Микола-матушка-а-а!..
Все встали на колени и заплакали.
А потемневший Никола хоть по-старому, но улыбался тунгусам. Васька же, оглаживая возле клироса золотые крылья херувима, удивлялся вслух:
— Один голов, крылья… То ли птица, то ли кто?.. Старик Сенкича затряс головой
— седая сплетенная коса его задрыгала, как хвост, — зажмурил узкие гноящиеся глазки и, скривив безусый морщинистый рот, закричал неистово:
— Э-ге-ге-ге-гей!.. Бог-матушка, цариц небесный батюшка!…
— Стойте, нечестивые, стойте!
Тунгусы оглянулись на голос вошедшего в храм священника, кадило из рук Сенкичи упало. Мужчины со страху надели шапки.
— Как вы проникли в божий дом! Через алтарь! Нечестивые, вы осквернили церковь, опоганили…
— Какой опоганили, что ты? Врал твоя! — сказал Сенкича. — Это дым.., вон от этинькой махалки… Что ты, батька, отец Лександра, священник поп.