Угрюм-река
Шрифт:
Чтоб прервать молчание, отец Александр сказал:
— Приглашаю вас всех завтра в полдень на мою беседу с тунгусами. Тема — первоначальное понятие о боге. Помимо всего прочего, будет интересно и в этнографическом отношении… Для вас в особенности, Катерина Львовна… Вы никогда не видали тунгусов?
— Андрей Андреич пришли! — крикнула Настя и поставила на стол блюдо с уткой.
Обе женщины враз вынули пуховочки и трепетными пальцами стали оправлять прически.
Филька Шкворень переночевал в тайге, у костра, с рабочими. Утром выкупался, высушил на солнышке дырявые онучи и пошагал
Солнышко катилось к вечеру. Бродягу на» улице догнала цыганка.
— Стой, счастливый!
На ее лицо низко приспущена зеленая, в разводах шаль, глаз не видно. Старая или молодая — не понять. Юбчонка грязная, ноги босы, но белы, как булки.
— Филипп Шкворень — ты?
— Я.
— Вот от хозяина письмо… Отойдем в проулок, не ори…
— От какого хозяина?
— От Громова, Прохора Петровича.
— Я неграмотный. Читай!
Цыганка вскрыла розовый, с голубым ободком конверт, вынула письмо, освободила глаза от шали — лицо молодое, смуглое, серьги звякнули в ушах.
— Вот, слушай, добрый человек, удалец счастливый. Сели на завалинку. Цыганка шепотком прочла:
«В контору не заходи. Иди с цыганкой к кривой сосне, она сведет тебя. Приду лично, как стемнеет».
Цыганка поглядела на этого страшного человека, помолчала.
— А ты кто сама-то?
— Я цыганка, на посылках у него. Верная слуга его. Верней меня нет на свете.
— Как же он, чертова ноздря, говорил — в контору… Распроязви его, черта, дурака…
— Остынь, счастливый, не серчай… Золото хозяину запрещено принимать в открытую. Идем.
Зверючья таежная тропинка завела их в глушь. Бродяга впереди, цыганка сзади. Темновато было.
— А вдруг я зарежу тебя… Неужели не боишься?
— Нет, счастливый, не боюсь. Я завороженная…
— Я вот такую же, как ты, лонись зарезал. Золото пытала слямзить… Ну, я ей вот этот самый ножичек в горло и.., тово… Язви ее!..
— А вот и сосна заповедная, — сказала цыганка, прислушалась: тихо, глухо, тайга прощалась маковкой с закатным солнцем. Внизу, меж стволами, прохладные вставали сумерки.
Упругий седоватый мох распластался по земле, как одеяло. Прогалысинка шагов двадцать в поперечнике, посередине — кривая, о трех стволах, сосна. Она мертва — ее убила молния: небесный меч огня сек кудрявую верхушку, расщепал, обжег стволы и развеял лучину во все стороны.
— Вот тут… — Цыганка села в моховой ковер. Бродяга постоял, подумал, осмотрелся и тоже сел, сказав:
— Нет, ты, язви тебя, отчаянная. А как я, по силе возможности, учну целовать тебя да приголубливать.
Цыганка громко, резко всхохотала и пересела подальше от бродяги.
— Мы вольные цыганки, к этому очень даже привычные… Только дорого берем… Золотишка-то много у тебя?
— Хватит. Вот, иди ко мне в жены… Ты, язва, мягкая, пригожая… А я, можно сказать, богач… Бороду долой, добрую сряду заведу, дамочка-цыганочка… И эх, ты, язва! Стрельтя в пятку… Патока!
Цыганка передернула плечами, засмеялась, вынула колоду карт, раскинула зыбучим веером по мохнатому ковру, сказала:
— Эх, карты соловецкие, мысли молодецкие! Вот
Ноздри бродяги раздувались. Кровь заходила в нем, глаза блестели.
— А ежели песни… Можешь петь?
— Могу. А ты?
— Когда выпивши, ору и я!
— А хочешь выпить?
— Дура… Колдовка, что ли, ты?.. Где взять?
— А вот…
Цыганка вытащила из-под шали припечатанную сотку коньяку и подала бродяге.
Тот скусил печать, шлепнул посудой по ладошке, отмерил ногтем половину:
— Будь здорова, милашечка моя, — отпил и подал остальное ей. — Кушай во славу, ангел… Окати душеньку цыганскую… Кха!
— Нет, я невпотребляю… Кушайте до самого денышка. А как выкушаете, костер разведем, целоваться станем… И вся-то ноченька, до зари до зорюшки, будет наша… Пей, счастливый, заграничные твои глаза… Вот и карта — глянь, глянь-ка, — на крестовую даму король прилег!
Бродяга, влив в рот, долго не глотал коньяк: ох, и жжет, ох, и тешит душу!
— Кха! Спасибо…
Он уставился взглядом в карты: верно — король и дама в обнимку прохлаждаются. Прочие же карты то встанут, то прилягут, то встанут, то прилягут.
— Колдовство какое, — бродяга протер глаза и по-сердитому глянул на цыганку.
— Что ж ты на меня глазыньки свои пялишь? — шумнула цыганка резким голосом. — Нешто не узнал?.. Это я — вольная цыганка, прихехеничка твоя, зазноба…
— Сгинь!.. Чур нас… Чур! — промямлил бродяга, едва ворочая пудовым языком…
Он сидел внаклон, как большая пучеглазая жаба, уперев кулаками в мох. Седовласый моховой ковер раскачивался все шибче. Бродяга повалился набок — сердцу приятно, сон долит.
— Глазыньки твои помутились, головушка на подушечку легла… Спи, счастливый, спи…
Она приникла к лицу бродяги, торопливыми пальцами его веко приподняла, воззрилась в закатившийся под лоб мутный глаз, встала, выхватила из-под шали пистолет и в воздух — раз!
— Грр-ро-о-о-ом… — прошептал бродяга. На выстрел кто-то к цыганке подошел.
6
Прохор перекрестил дочь Верочку, поцеловал жену и, пожелав покойной ночи, ушел к себе в кабинет. Лег, закрылся простыней. Душно, не спалось. Толпой проплывали в мыслях призраки минувшего. Лица, встречи, положения. Но трудно ухватиться, задержать: много их. Вились и проносились дальше, как в непогодь, снежинки. «Тунгусы пришли», — вспомнил Прохор. И тут промелькнула в расслабленном его сознанье та далекая-далекая маленькая Джагда. Где-то она? Наверно, время не пощадило и ее: поблекла, увяла, как надломленный цвет в степи. Он вспомнил ту тихую ночь, всю поглощенную туманом, вспомнил свою хибарку, челн, тайгу, вспомнил и то, как жадным зверем гнался он за Джагдой. Хибарки давно нет — сожгла гроза, но ведь она когда-то стояла здесь, вот на этом самом месте, в нее приходила тогда маленькая обиженная Джагда. Прохор помнит, как сквозь крепкий сон услышал ее скорбный, перевернувший его сердце голос: «Прощай, бойе! Прощай!» Тогда мгновенно он открыл глаза, хотел схватить ее, чтоб нежно целовать и никогда не разлучаться с ней. Но Джагда легкой птицей порхнула чрез окно в туман и навсегда погибла для него в тумане сладостных воспоминаний.