Угрюм-река
Шрифт:
— Фокиных убили, отца да сына, — пробурчал парень, — еще Харламова, да Сергея Кумушкина, все знакомые наши. Еще Фаркова старика…
— Фаркова? Константина? — дрогнувшим голосом спросил Прохор.
— Ну да, его…
— Этот грех ни в жизнь не простится Громову. Убивец, злодей! Сына моего, сына, сына… — бабка поперхнулась, градом слезы полились. Парень бросил ложку, вздохнул, отвернулся.
Ржал заскучавший конь, попискивали комары, от костра дымок плыл к небу. Уныло кругом и тихо.
— А Громова убьют, — убежденно, озлобленно буркнул парень. — Как сыщут, так и устукают. Сбежал
— А за что его убивать? — с раздраженьем сказал Прохор. — Не нашим с тобой башкам судить его. Он знает, что делает. Не он рабочих расстреливал, а солдаты…
— Да солдаты-то им же, подлецом, подкуплены, думаешь — кем?! — снова закричала бабка, потряхивая от злости головой. — Он, сукин сын, этот самый Прошка-то, весь закон купил, из всех хрещеных душу вынул, гори он огнем, анафема лютая. Да как же! Ты сам, проходящий, посуди. Охо-хо-о-о…
Прохора бросало и в жар, и в холод. Стыд начинал одолевать его.
— А как инженер Протасов? Убит?
— Нет, — ответил парень рассеянно, он теперь думал о том, что завтра чем свет придется плестись ему с бабкой хоронить убитого родителя. — Сказывали мне — Протасов господин на работу народ ладит ставить быдто бы.
— А из громовского имущества ничего не уничтожили? — с внутренней робостью спросил Прохор Петрович и перестал дышать.
— Нет, сказывали — все в целости. — Парень встал, размашисто покрестился на восток, пошел в землянку.
Старуха обняла колени исхудавшими руками, склонила на грудь голову, глядела, не мигая, в землю, неподвижная и жалкая, как полуистлевший пень. Прохор направился по ту сторону озерины. Обрадованный, что имущество его цело, но исхлестанный, как плетью, словами бабки, он, мрачный, встревоженный, дотемна просидел на берегу в мучительных думах и переживаниях.
Солнце погасло, под ногами беглеца зыбучие воды озера, кругом — безмолвная тайга и в сердце — страх. Так проходил в тугом раздумье за часом час.
И встал большой вопрос: что делать? Домой вернуться он сейчас не может: душа болит, душе нужен покой, забвенье. А там, в его резиденции, стоны, склока, кровь, там тысячи неприятностей, они сведут его с ума. Да, да. Надо уйти ото всего,
забыться, побыть сам друг с природой. Немного успокоившись, он круто поворачивал мысль к своим хозяйственным делам. Да, дела его сильно пошатнулись, — ох уж эта забастовка! Но ведь там теперь Андрей Андреевич Протасов, скоро вернется Нина, все быстро наладится. А чрез неделю-другую возвратится домой и сам Прохор, он будет работать, как вол, он с лихвой наверстает все убытки, он снова вздернет на дыбы всю жизнь, взнуздает ее, как бешеного степного жеребца!..
Глаза Прохора Петровича по-прежнему засверкали холодным блеском, он подбоченился и, сдвинув брови, надменно сплюнул в озеро:
— Нет, врете, черти!.. Я еще покажу себя. Но это был лишь ложный жест, лишь дребезг бахвальных слов: вместе с наступившей темнотой Прохора пленило малодушие.
Хотя пугающие призраки не появлялись и голоса молчали, зато пришла подавленность, смятение, необоримая тоска. Не хотелось думать, тянуло лечь на землю, закрыть глаза и вечно так лежать. Он лег, он закрыл усталые глаза. Сердце работало неверно, сердце скучало, на душе становилось
— Фу-у ты!.. Хоть пулю в лоб…
Весь взмокший от пота, больной, расслабленный, он немощно потащился на огонек, к людям. Там укладывались спать.
— Нет ли у вас водки? Я хороню заплачу… — удрученным голосом сказал он. — Тоска чего-то накатилась.
— Водки нет, — недружелюбно ответил Павлуха. — Нам не до водки, проходящий…
Старуха поджала иссеченные морщинами сухие губы, пристально всмотрелась в потемневшее лицо Прохора Петровича, промолвила:
— Тоска — говоришь? Тоска зря не живет. Нагрешил, поди, много, вот тоска и насела на тебя. А езжай-ка ты, мил человек, к старцам праведным, пустынька такая у них есть, верст тридцать отсель, либо сорок. Они всю тоску твою могут снять…
Двое их… Да отвези-ка им медку от нас криночку на помин души, пусть помянут за упокой раба божия убиенного Степана, сына моего, а Павлухиного батьку… Охо-хо-о-о… Ох, господи…
— Бабушка, — сказал Прохор, он весь казался несчастным, изжеванным и странным, взор выпуклых черных глаз блуждал, непокрытая голова взлохмачена, как орлиное гнездо. — Бабушка, я посередке лягу, ты с одной стороны, а Павлуха пусть с другой… Страшно мне.
Угрюмый парень стал зажигать костер — защиту от комаров и зверя.
Стоял осиянный солнцем день.
Все люди с раннего утра чувствовали себя в этот день приподнятыми над землей, как бы включенными в иной мир, в сферу каких-то новых, непередаваемых настроений.
Сегодня братское погребенье мертвых. Не праздник, но выше праздника!
Всюду нравственная, проясненная смертью мучеников чистота, в которой легко дышать, как в первый зимний день при первом покрывшем землю снеге. У всех одухотворенные, в светлой печали тихие лица. Не слышно громких голосов. Братская ласковость во взорах.
Даже лютая ненависть к злодею-хозяину и пролившим кровь палачам в этот час как бы слиняла, спустилась на самое дно моря горестей. Но она, эта грозная ненависть, никогда-никогда не будет забыта!..
Все спешат чрез поля, чрез тайгу к пугающим душу могилам расстрелянных…
Предмогильная площадь уставлена некрашеными гробами. Приехал отец Александр с причтом. Подъезжало начальство. Ротмистр и оба офицера отсутствовали. Они все еще опасаются бунта, держат солдат начеку. За толпой, на взлобке, маячит большой отряд конной стражи. Пристав у могил. Он в парадной форме, с обнаженной лысой головой, усы вразлет.