Угрюм-река
Шрифт:
Отец Ипат стал быстро поправляться. Больной уехал в гости к Петру Данилычу, подолгу сидел с ним на солнышке. Начавший обрастать после больницы бородой и волосами, Петр Данилыч говорил без умолку. Отец Ипат слушал внимательно, тряс головой, чмокал, но отчетливо говорить еще не мог, и вместо «зело борзо» у него получалось «бозозезо», а вместо слов — мычание. Это Петра Данилыча смешило, он дружески хлопал отца Ипата по сутулой тугой спине:
— Эх, батя!.. А помнишь ли, батя?..
— Зезоазо… — прыскал смехом и отец Ипат.
— слезы.
Иннокентий Филатыч внял, наконец, горькому плачу дочери и тихонько от всех умолил доктора Добромыслова сделать Анне Иннокентьевне аборт. Просвещенный врач, пренебрегая буквой закона, секретнейшим образом опорожнил чрево женщины.
Под воздействием доктора получил исцеление в ногах и Илья Петрович Сохатых. «В честь прошествия ревматизма» он устроил пирушку, напился, плясал, сдернул со стола скатерть с закусками, публично был бит женой.
Вскоре приехал вновь испеченный инженер Александр Образцов с тайной мыслью жениться на Кэтти (он не знал еще, что Кэтти покойница).
А вслед за ним появился перед Ниной великолепный Владислав Викентьевич Парчевский.
18
Любители сильных ощущений бросаются из жаркой бани нагишом в сугроб. То же в сущности проделал и Прохор Петрович Громов. От напряженного труда — к созерцательной бездеятельности, от богатства — к нищете: эта резкая смена обстановки ослепила его душу, как свет молний после глубокой тьмы.
— ..Видишь, как мы обносились-то с ним, с братом-то, с молчальником-то. Земле все предалось, праху… Садись на чурбан. Сказывай-ка.
Прохор стоял перед старцами, низко опустив голову, руки по швам, глаза в землю.
— Вот.., пришел.., поработать с вами, старцы праведные. Отец про вас говорил. Мой отец был здесь. Душа болит… — осипшим басистым голосом с трудом выговаривал он, отрывая слова от сердца.
— В ногах правды нет, садись. А брат мой мается… Видно, скоро смерть ему. Знаю, знаю отца твоего, помню, был. Тебя разыскивал, ты парнем был тогда. Теперь оброс. Много воды утекло. Кысаньки наши сдохли. Вишь, шкурки одни. А глаза, как живые. Видят, может быть… Разумею, что видят.
Прохор у тихих темных старцев. Но вместо душевного успокоения, которого он искал, вое его мысли шли вразброд; строчные идеи, едва возникнув, распадались впрах, внутренние силы надломились, дух померк, тело стало дрябнуть.
Страх матерого хищника, что его богатая добыча будет пожрана другими, угнетал Прохора и день и ночь. Наверное все будет промотано Ниной, этой, по его мнению, заумной, ограниченной женщиной, все будет пущено на ветер во имя призрачных мечтаний. В этом поможет Нине инженер Протасов, воплощенный злой гений Прохора.
Зачем он бежал сюда от гордых своих желаний покорить непокоримое, все взять, что миллионы лет валялось под ногами? Зачем он здесь? Какую помощь могут оказать ему эти
Так в гордыне своей думал Прохор, унижая себя и подсмеиваясь над собой. Но все-таки, удерживаемый какой-то силой, вопреки своему желанию, он продолжал жить у старцев.
Кругом непролазная тайга. Вместо торной дороги одни медвежьи тропы. Возле избушки огородишко. А ближе к речке — крохотная росчисть от коряг и пней: там засеяна рожь, кусочек гречихи, горох.
Прохор вместе со старцем Назарием копается на огороде. Широкоплечий старец черен видом, прям и высок, как столб.
— Что ж ты, ковырнешь лопатой да опять стоишь? Ты не задумывайся, копай… — говорит он Прохору грубым басистым голосом.
Прохор здесь десятый день. Таскает воду, пилит дрова, ест картошку с черными лепешками. Чаю нет, молока нет. Пьют заваренный в кипятке бадан.
— Вижу, одолевают тебя мысли мирские. Обруби их, плюнь. А то замаешься.
День жаркий. Все тело Прохора взмокло. Донимают комары.
— Помогай боже, — выплыл из кельи, как туманное облако, маленький, согбенный старец Ананий. Он большеголов, ледащ, седенькая бородка клинышком, голый желтый череп и голубые прищуренные глаза. Босой, одет в белый балахон.
— Что, старец праведный, поднялся, оздоровел? — спросил Прохор.
— Поднялся, милый, — тенористым говорком ответил маленький Ананий и перекрестился сухой рукой. — Стар есмь. И очми мало вижу. В расслаблении двенадцать ден был. Скорбен зело, труждаться не могу. Престарел. Сто лет мне.
Он сел на грядку, приложил к глазам руку козырьком и с ласковой улыбкой заглянул в лицо Прохора.
— А был постоянным трудником, до самых древних дней, — сказал он. — А ты?
— Я?.. Я.., тоже, — смутился Прохор. — Всю жизнь в труде…
— Хм… — сказал маленький Ананий и поник головой. На желтом черепе его играло солнце. Потом вновь вскинулся изможденным лицом, шире улыбнулся, блестя белыми мелкими зубами. — А кому ж ты, соколик мой, трудился: духу или брюху?
Прохор молчал, смотрел в землю. По земле полз розово-серый жирный червь. Прохор рассек его лопатой.
Прохору не нравился такой допрос. В нем назревало раздражение против себя и против этих, по его мнению, старых межеумков.
Поздний вечер. Пьют горький настой бадана, Прохору хочется есть. Хлеб черств, картошка прискучила, да и мало ее: по четыре картошины на брата. Глотая слюну, Прохор косится на упрямого старца Назария: «Глупый чурбан, ничего не жрет, воздухом сыт». Прохор припоминает свою первую трапезу с ними.
— Вот, старцы-пустынники, я кой-что притащил сюда. Примите подарок мой, — сказал тогда Прохор и стал выкладывать из туго набитой торбы снедь: сыр, колбасу, икру, банки с консервами.