Угрюм-река
Шрифт:
«А почему ж вчера не было Джагды? Где она?» Джагда, забравшись на высокий кедр, незаметно провожала его к реке печальным взглядом.
Прохор переплыл в лодке на ту сторону и направился в лес искать ружье. Поздно вечером, усталый и расстроенный, прибрел домой. Заглянул в чум Джагды — чум пуст. Возле дома барахталась куча пьяных тунгусов. Они таскали друг друга за длинные косы, плевались, плакали, орали песни. Из разбитых носов текла кровь. Увидали Прохора, закричали:
— Вот тебе сукно, бери обратно, вот сахар, чай, мука, свинец, порох. Все бери назад. Только вина давай.
Прохор гнал их прочь.
— Давай, друг, вина! Сдохнем, друг! Прохору стало гадко. Он сказал старику:
— Хочешь, выткну тебе глаз вот этим кинжалом? Тогда дам.
— Который? Левый? — спросил старик.
— Да, — и Прохор вытащил кинжал. Старик подумал и сказал:
— Можна. Один глаз довольно: белку бить — правый. А левый можна.
Прохор не шутя шагнул к нему и поднял кинжал. Старик взмахнул рукой, засюсюкал:
— Ты невзначай выколи, скрадом, чтоб я не знал… А то шибко страшно… Борони бог как… Ой!..
В груди Прохора омерзение и жалость. Он вбежал в избу, заперся и лег спать. Видел во сне Джагду. Она склонилась к нему, целовала в глаза и губы. Он проснулся и, полуслепой от сна, схватил ее за руку: :
— Джагда! Ты? Она рванулась:
— Нельзя, бойе… Прощай! — и убежала. Прохор вскочил, распахнул окно. За окном стоял туман, и там, в реке, взмыривала вода на камне. Прохор долго, ласково звал:
— Джагда, Джагда! Но туман молчал.
4
Так протекали недели. Вернулся Ибрагим с рабочими. Что? Анфиса не прислала ему письма? Но почему, почему?!
Протекали месяцы. Наступал иссиня-белый трескучий декабрь, пушистый и легкий. Приходили, уходили тунгусы, с ними Джагда, печальная, покорная. Но маленькая Джагда не укрепилась в сердце Прохора; оно отравлено иным чувством, — чувством гордой злобы на Анфису. Он много раз то сурово, то умоляюще допрашивал черкеса:
— Может быть, ты нечаянно потерял то мое письмо к Анфисе? С красной печатью которое… Скажи.
— Нэт… Как можно… Сам сумка клал. Воздух душист, бел, звонок. Каждый день с утра до ночи курились над крышами два дыма: в избе Прохора с черкесом и в избе Фаркова. Сын Фаркова — двадцатилетний Тимоха — здоров, как бык, и огромен ростом, шея толстая, лоб широкий, любит громко хохотать и на работу сердит ужасно: почти один срубил отцу избу. Потом залез в тайгу, стал деревья валить.
— Дорогу проводить желаю.
— Куда?
— А пес ее ведает… Куда-нибудь упрусь. Без дела мне тоскливо, Прохор Петров…
Тогда Прохор велел ему строить на берегу пристань. Лицом Тимоха коряв, ходит враскорячку, локти врозь и силищу имеет медвежью. Тимоха для Прохора — клад. Начал Прохор учить его грамоте, пожелали учиться черкес и старики Фарковы — муж с женой.
Жизнь Прохора стала заполняться. Часто ходили с Константином Фарковым на охоту, иногда следом за ними ломился тайгой и Тимоха. Он говорил мало и все больше матерно, просто уж родился таким, будто и ничего не скажет, а раскудрявит фразу ужасно, не замечая того сам. Если надо: «Я хочу медведя взять», у него звучит:
— Я, так твою так, Прохор Петров, хочу, растуды его туды, ведмедя ухайдакать, распротак его протак, сек твою век…
Прохор сначала хохотал, потом
Ибрагим на охоту не ходил, шил вместе с Маврой Фарковой на продажу тунгусам кафтаны.
Письма отца и матери были бессодержательны, Нина сообщала, что на лето домой не приедет, а будет гостить в именье у своей подруги. Он получил от нее уже три письма, ласковые и нежные, пересыпанные словесными колючками, смешками, но это последнее ее письмо подействовало на Прохора удручающе: он долго-долго не увидит ее. Значит, ему незачем плыть по весне в Крайск, к Куприяновым. Ну, что ж, — он продаст пушнину на ярмарке в Ербохомохле. И домой ему незачем ехать: с Анфисой — конец, а мать пишет каракулями: «Теперичи, слава богу, тихо».
Решено. Еще год проживет здесь, благо имеются книги и через Шапошникова новых книг можно выписать из города.
Мороз переломился. Пошли метели. Мохнатая шубища тайги то зеленела, то седела. Прохор убил за зиму трех медведей, много лисиц и без счету белок.
На полке и на столе свернутые в трубку чертежи. Они почти по-детски разукрашены красным, синим, желтым. Вот набросок его бревенчатого дворца в русском духе: башни, петухи, кругом сад и, конечно, фонтан с беседкой. Вот часовня. Вот план местности — тут дорога, там дорога, здесь завод, здесь лесопилка; вот план приисков, тех самых, надо послать в город заявку. Прохор совещается с Константином, с черкесом. Подсчитывают. Черкес крутит головой, причмокивает. Тимоха весело матерится, и рожа у него, как луна сквозь дым.
Пред весной Прохор отправил отцу с Ибрагимом двадцать тысяч денег, вырученных на ярмарке, — пусть отец пришлет побольше товару. Прохор не приедет домой — дела.
В середине лета пришли товары. Приплавил их сам Петр Данилыч с Ибрагимом.
У Прохора большое хозяйство. Распахана десятина земли. Рожь и ячмень тучно колосятся. Огород, пасека. На пасеке властвует Константин Фарков. Тимоха ведет войну с тайгой: как зверь корчует пни, сжигает валежник; надо поляну расширить и на будущий год кругом запахать, Коровы, лошади, куры. Три новые избы. В двух — приехавшие по весне семейные мужики-рабочие, третья — для покупателей-тунгусов, вроде харчевки. Целое село. А на холме — сам хозяин — Прохор Петрович Громов. Нынешним летом у него стала пробиваться мягкая бородка. По-орлиному он смотрит кругом, на тайгу, на бегающих чумазых ребятишек. Шумно: собаки лают, мычит корова, горланят петухи, голопузик бесштанно брякнется в крапиву и орет. Жизнь! А ведь был нуль на этом месте, как и все кругом — нуль.
Прохор Петрович гордо говорит отцу:
— Все это начато с нуля.
Отец похвалил, попьянствовал с неделю и уехал. Об Анфисе — ни звука.
Прошла новая осень, настала новая зима.
Прохор с хлебом, с медом. От тунгусов нет отбою. Лабаз ломится пушниной, есть деньги. Старые торгашеские гнезда затрещали. Зимой, на ярмарке в Ербохомохле, торгашами был пущен слух, что если Прохор не уберется восвояси, спалят всю его берлогу, а его убьют.
Пред весной таежная жизнь стала Прохора томить. Ему нужны новые впечатления, люди, общество. Тайга связывала ему руки. Пять изб, пашня, ну что ж еще? А его душа тосковала по большому делу, и в обильной таким простором и воздухом тайге он задыхался.