Угрюм-река
Шрифт:
Шапошников писал ему:
«Что же вы, молодой друг, теряете зря свои годы? Смотрите, как бы не загрызли вашу душу комары. Отчего вы не приедете сюда, в Медведеве? Тут развертывается некий сюжет, касающийся вашего семейства. Но мне не хотелось бы погрязать в сплетнях. Да и вы сами, по всей вероятности, догадываетесь, в чем суть. Советую вам приехать».
«Это об Анфисе, наверно», — подумал Прохор, но остался равнодушным. Его манили иные дали, и образ Нины Куприяновой, как бы пробудившийся в хвойном запахе весны, неотступно влек его к себе. А тут как раз ее письмо,
— Москву. Итак, обязательно. Иначе он — не друг ей.
Кровь заиграла в нем; он стал легкомысленный и шалый. Все сразу отошло на задний план: хозяйство, избы, тунгусы.
— Прохор Петрович, две телушки родились!
— К черту телушек, к черту выводки цыплят! Эй, Тимоха!
Тимоха знает свое дело, тотчас опружил вверх дном оба шитика, день и ночь конопатит, заливает варом, — пожалуйте, Прохор Петрович, ллывите хоть в море-океан.
Большие воды отшумели, и торговые флаги зацветились на шитиках Прохора. Сам Прохор — атаман, Константин Фарков — есаул, Тимоха — простой разбойник. Да еще крепкого мужика взяли. Хозяйство оставили на руках жены Фаркова и семейного рабочего Петра.
Прохор отправил Ибрагима домой, дал ему двадцать три тысячи для отца.
Отвал. Выстрелы. Полные слез глаза верного черкеса. Гордый, уверенный голос Прохора:
— Мочи весла! Аида!
— Ну, в час добрый! Господи, благослови! — закрестился набожно Фарков.
— Ух, тудыт твою туды, ну и попрет жа! — загоготал Тимоха, играючи стал крестить красную свою рожу. — Наляг! — и его весло сразу пополам.
Собираясь в путь в село Медведеве, Ибрагим отпарил на чайнике последнее письмо Прохора к Анфисе и, пыхтя и потея, прочел:
«Анфиса Петровна! Вы теперь для меня ничто. Но знайте, что если вы осмелитесь обижать мамашу мою, я посчитаюсь с вами по-настоящему. А на вашу притворную любовь ко мне я плюю. Вы действительно, должно быть, ведьма. Я имею кой-какие сведения. Советую вам убраться из нашего села».
— Цх! Молодца, джигит! — Ибрагим прищелкнул пальцами и тщательно зашил это письмо в шапку.
5
Прохору сегодня грустно. В Ербохомохле сказали ему, что белый старик Никита Сунгалов приказал долго жить. Когда? Позалонись. Когда? В самый что ни на есть покров.
— Неужели в покров?! — Прохор долго отупело мигал, его душа была удивлена вся и встревожена.
Сходил на могилу старца. Вот там-то пробудилась в нем щемящая тревога, большой вопрос самому себе. Он стоял без шапки, с поникшей головой. Темная елка накрыла лохматой лапой кучу земли с крестом. На кресте — две стрекозы сцепились, трепещут крылышками. Вверху — ворона каркнула и оплевала могилу белым. Прохору опять вспомнился свой первый путь, безвестность, страхи, та гибельная ночь в снегах… Вот у него уже борода растет, бездумная юность откатилась, истоки пройдены, впереди — темная Угрюм-река с убойными камнями, впереди вся жизнь. Но ему ли бояться Угрюм-реки? Нет! Он пройдет жизнь играючи,
И вот он один, среди старых и свежих могил. Зачем он пришел сюда? И кто же ему поможет в жизни, кто благословит на дальний путь?
Стало на душе вдруг холодно и смутно. Он вздохнул и крепко подумал: «Дедушка
Никита, благослови на жизнь!» И подумалось ответно из могилы: «Плыви, сударик… Посматрива-а-ай!»
Бушевал падучий порог, весь в беляках и пене. Угрюм-река хлесталась о камни грудью. Угрюм-река была грозна…
— Здравствуйте, Ниночка! Дорогая моя, хорошая Ниночка…
— Прохор, вы?! И борода? Сейчас же отправляйтесь бриться.
Миловидная Домна Ивановна навстречу пухлую свою ручку протянула:
— Здрасте, здрасте, гостенек наш дорогой… Ну, конечно, «охи», «ахи» и первым делом — чай.
К чаю, как и в тот далекий зимний вечер, пожаловал после бани и сам Яков Назарыч Куприянов.
— Ух ты, мать распречестная! Прохор!! — весело закричал он женским — не по фигуре — голосом, крепко облапил Прохора и крепко три раза поцеловал:
— Ну и дядя! Ну и лешева дубина вырос… Никак, больше сажени ты?..
— Что вы, Яков Назарыч, — басил Прохор, стоя фонарным столбом. — Какой же рост во мне?.. Карапузик. Все захохотали.
— Хе-хе… В таком разе, и я, по-твоему, щепка? — и хозяин похлопал ладонями по своему гладкому тугому животу. — Ну, а как отец, мать? Давно писали? А черкесец тот, как его? Ну, а деньжищ-то много в тайге нажил? Ого, отлично!.. Ба-а-льшой из тебя будет толк. Мать, угощай!
Прохор чувствовал себя великолепно, — чисто вымытый, в свежем белье, новой венгерке со шнурами и козловых сапогах.
— Как вы удивительно похорошели, Ниночка, — сказал он.
— А разве я была не хороша?
— Нет, я.., в сущности…, я хотел сказать…
— Ничего, ничего, сыпь!.. Бабы это любят, — захехекал хозяин. — А ну-ка коньячку!
Да, да, весь в дедушку. А батя твой непутевый, слабыня, бабник. Так и скажи ему. Есть, есть слушок такой… Да-да.
Прохор покраснел, по затылку прокатился холодок. Нина, склонившись над чашкой, урывками посматривала на него, весело подмурлыкивала что-то, улыбалась. «Строгая и насмешливая», — подумал Прохор и сказал, обращаясь к Якову Назарычу:
— Вот Нина Яковлевна писала, что вы собираетесь путешествовать. Правда это?
— Ах, вот как! — притворно сдвинув брови, закричала Нина — Мне, мне не доверять?!
— Правда, правда, поедем, — закашлялся сам.
— Сейчас же просите прощения! На колени!..
— Да будет тебе, Нинка, представляться-то.
— Ничего, дочка, представляйся! Крути парню голову, хе-хе-хе!
— Папочка!
Нет, хорошо! Все, как и в тот вечер. Лампа с висюльками, пузатый, купеческой породы, самовар, пироги, варенье. Те же рыжеватые, с проседью, борода и кудри Якова Назарыча, даже пиджак чесучовый тот же. Все, как в тот вечер, все хорошо.