Украденные горы(Трилогия)
Шрифт:
— Кто ты есть? — спросил он резко.
— Я лемко, русин я… — Петро решил назваться тем, кем был для всего мира Иван Франко, — я, господин капрал, украинец, я…
Петро не договорил. Левая капральская рука схватила его за грудки, а правая размахнулась увесистым кулаком.
— А я есть немец, я есть кайзеровский зольдат! Получай, русская свинья! Вот еще и еще! Забрать! — крикнул капрал подчиненным. — И в полевую жандармерию!
На допросе установили, что Петро Юркович якобы русский шпион и, как таковой, подлежит смертной казни.
На
— Какими судьбами, панна Стефания? — смущенно спросил он.
По ее рассказу выходило, что на днях вместе с Кручинским она приехала во Львов и по пути в гостиницу заметила Петра под конвоем и, естественно, догадалась, что с ним что-то случилось. Он поблагодарил ее за добрую память и бегло, чтоб оправдаться перед ней, посвятил ее в обстоятельства, приведшие его сюда, в эту зарешеченную клетушку.
Стефания возмутилась поведением немцев, не стесняясь в эпитетах по их адресу, многозначительно, с видом опытного политика, сказала, что подобные союзники Австро-Венгрии, как вильгельмовская Германия, лишь компрометируют перед народом добрую славу габсбургского трона.
— Добрую славу? — изумился Петро. — Какая там добрая слава, панна Стефания?!
— Что значит какая? — в свою очередь удивилась Стефания. Она прошлась по стреле золотого луча, упавшего из-за решетки на серый цементный пол, и, разнося по комнате нежный запах духов, принялась с приподнятой восторженностью расхваливать Петру достижения украинской громады во Львове, которой Франц-Иосиф разрешил сформировать войска под украинским национальным знаменем. — Это же замечательный сдвиг, господин Юркович! Знамя свое, герб на мазепинце свой. Прошу, вот такой княжеский трезубец, — Стефания поближе подошла к Петру, давая ему разглядеть золотой трезубец, приколотый на ее слегка выступающей под шелковой блузкой груди. — Нравится? — И с ребячьим восхищением взмахнула рукой над шляпой: — И командование свое, украинское! Вы это можете, милостивый государь, уразуметь?
Петро помолчал, разглядывая со своего жесткого топчана ее изящные белые туфельки, и вдруг, подняв голову, хмуро посмотрел Стефании прямо в глаза.
— Кровь, которая льется ради Габсбургов, если не ошибаюсь, тоже украинская. И что же, украинские парни вот так- таки без колебаний готовы отдавать свою жизнь за австрийский трон? — с явной иронией спросил он.
— Я вижу, господин Юркович, вы и перед лицом смерти каким были, таким и остались, — тонкое личико Стефании сразу утратило свое обаяние.
— Признаться, пани Стефания, — сказал он глухо, — таким и
— Ну что ж… — Она закусила нижнюю губу, теребя в руках белый платочек, не находя себе места. И, подхватив подол широкой юбки, быстро зашагала к двери. — Пеняйте на себя, господин Юркович! — бросила она, обернувшись с порога.
Тем не менее в сердце Стефании еще сохранилась капля жалости к своему бывшему другу. Стефания, очевидно, имела сильное влияние на Кручинского, а тот, в свою очередь, на кого-то из должностных лиц, решавших судьбу Юрковича, — его вскоре выпустили и под стражей отвезли в саноцкую тюрьму.
Застенок в Саноке с почти каждодневными допросами у Скалки, который добивался признания, куда же девался жандарм, получивший приказ арестовать его, Юрковича, еще осенью 1914 года, был, пожалуй, не самым тяжелым испытанием в жизни Петра. Талергоф, страшный лагерь смерти под Грацем в Австрии, куда его загнал своей властью Скалка, — вот что представлялось ему бездной человеческих страданий. Нетопленные, обнесенные колючей проволокой бараки, физическое и моральное издевательство — все это кончилось для Петра тифозным бараком, откуда была одна-единственная дорога — в братскую могилу.
Разве можно забыть этот мрачный, сколоченный из досок барак? Петро видит себя, исхудалого, обросшего, среди безнадежно больных людей, что мечутся в горячке, бьются в предсмертной агонии… Боже мой, как страшно хотелось жить в ту минуту, когда он впервые очнулся после долгих дней бессознательного состояния. Огонек жизни, он это ощущал всем своим существом, гаснул в нем, подобно тому как гаснет лампа, в которую забыли налить керосин. Даже пальцами шевельнуть недоставало сил. Но чей-то удивительно ласковый голос, наперекор всем злосчастьям, шептал у него над головой:
— Вы, Петрунь, будете шить. Да, да, кризис миновал. Глотните, прошу вас, каплю молока…
Он приоткрыл веки и увидел девичью склоненную над ним пышноволосую голову с черными, глубокими озерцами глаз.
— Еще глоточек, Петрунь, — умоляла девушка. — Еще один…
На второй день он ощутил, что поправляется, даже силы нашлись коснуться своей рукой ее руки. Наверно, Петро улыбнулся, потому что и девушка ответила ему улыбкой.
— Я вас, — проговорил он чуть слышным голосом, — я вас, панна Текля, лишь теперь узнаю. Все это время, стоило мне на минутку прийти в сознание, я принимал вас за… ангела, слетевшего сюда, чтоб унести мою душу из этого ада.
Она поправила мокрую прядку на его лбу, погладила ладонью по щеке, как в детстве, бывало, делала мама.
Настал день, когда врач (такой же узник, как он) разрешил Петру покинуть барак. Текля Лисовская — высокая, до крайности истощенная девушка, с прекрасными большими глазами на бледном лице — вывела под руку Петра во двор, где его ожидали товарищи.
— Друзья, — обратился он к ним, — будьте свидетелями нашего брака. Панна Текля подарила мне жизнь, я дарю ей за это свое сердце. Навеки, навсегда!