Украденные горы(Трилогия)
Шрифт:
— Ну, теперь я выйду! — сказал я, выбираясь из-под парты. Меня охватил азарт борьбы, мне хотелось во что бы то ни стало перехитрить «святого» отца. Когда в сенях скрипнула дверь, я метнулся в угол и спрятался за черную доску.
Священник, а за ним сторож с длинной кочергой вошли в класс и принялись среди напряженной тишины обходить с двух сторон парты. Я тихонько, мышонком, шмыгнул из-за доски к порогу, еще тише открыл незапертую дверь и с кошачьей ловкостью выскользнул в сени.
Когда Петро вышел на улицу, из-за поросших елями гор, что подступили с юга вплоть к селу, показался краешек солнца, такого слепяще-яркого, словно его только что выхватили из кузнечного горна. Хотя щеки
— Здравствуйте! — почтительно приветствовали учителя дети по дороге в школу.
— Доброе утро, — отвечал Юркович своим воспитанникам.
К нему выбегали с дворов, из боковых закоулков, ждали те, что шли впереди, догоняли запоздавшие, и к школьному крыльцу учитель подходил в окружении большой толпы ребятишек, обвешанных холстинными сумками. Он уже занес ногу через порог, когда перед ним возник почтальон и протянул ему письмо, должно быть, из вчерашней, поздно привезенной почты.
Петро задержался, приятно пораженный столь ранним подарком. Тотчас мелькнула мысль: «От нее! Дала-таки о себе знать. Спохватилась, что была не права».
И гнев, и тяжкая обида — все забылось. Стефания снова встала перед ним, какою запомнилась с первой встречи над Саном. Сан и Стефания, хоть не было между ними ничего общего, слились в воображении Петра в один поэтичный образ. Шумливый Сан серебристым вьюном петляет меж крутых берегов, подмывает их, и глыбы земли вместе с пихтами падают в его пенистую быстрину. Стефания же, хрупкая, молчаливая, тихая, казалось, не в состоянии была даже букашку обидеть. А что ее нежная ручка написала тогда очень недоброе письмо, в том виноват Кручинский. Черный иезуитский ворон, отвратный в своей звериной ненависти ко всему русскому, водил ее рукой…
Это письмо будет другим. Петро поднес его к глазам, прежде чем распечатать, прочитал адрес. Хотя нет, это не Стефания писала! Заостренные, неровные, небрежные или наспех набросанные буквы, у Стефании же почерк ровный, буквы крупные, округлые…
Разорвал конверт, развернул небольшой, вырванный из тетради лист бумаги. Шаль было расстаться с иллюзией, не оправдалась его последняя надежда: письмо писала чья-то чужая рука…
«Привет, Петро! — пробежал он глазами. — Эгей, пан профессор. Догадываешься, кто тебе пишет? (Волю мой, это ж он, Михайло Щерба, забытый, но незабываемый друг семинарский!) Почти шесть лет прошло с того дня, как отец катехита [11] произрек над моей головой свое апостольское «благословение». Попав невзначай в Санок, узнал, что ты учительствуешь в Синяве. Это хорошо. Любопытно только, каким истинам учишь своих школьников? К какому берегу в конце концов пристал? Сожалею, что наша дружба так скоропостижно оборвалась. Немного о себе: много, ох как много пришлось увидеть и пережить. И горя и радости. Утешаюсь тем, что горе не придавило меня, что хребет мой лемковский крепок, трудненько переломить его. Смотрю вперед, цель нашего парода вижу ясно. А ты, Петруня? Какие зерна сеешь в детские души? Льщу себя надеждой, что не отравленные, наподобие тех, какие пытались затолкать в наши души «духовные отцы» из семинарии. Встретимся когда-нибудь — побеседуем. А может, я к тебе в Синяву соберусь. Сейчас же должен спешить.
11
Катехита — законоучитель.
Крепко жму руку. Твой М. Щ.».
Петро сунул письмо в
— Потом, потом, панна. Пусть сторож даст звонок к урокам. — И, взяв со стола книги, пошел в класс.
Но уроки не принесли Петру ни успокоения, ни удовлетворения. Из головы не выходил Михайло Щерба. Горячий, с густой шапкой волос семинарист, которого дирекция не допустила к выпускным экзаменам, заслонил даже Стефанию. Дал-таки сегодня весточку о себе. «Привет, привет, Михайло». Петро вспомнил, как на третьем курсе у Щербы нашли запрещенные книжки, им тогда заинтересовалась даже саноцкая жандармерия, он стал «подозрительной» личностью не только в семинарии, но и среди «добропорядочных» кругов уезда. Отец катехита созвал всех в конференц- зал и прочитал семинаристам целую проповедь по случаю тяжкого греха Михайлы Щербы: он осмелился не только прятать у себя, но даже читать ученикам стихи богоотступника Франко, того самого львовского писателя, который призывает в своих сочинениях не к святой вере Христовой, не к смирению перед господом богом, а к разбою, к так называемому социализму.
— Иван Франко наша гордость, наш неподкупный гений! — выкрикнул тогда Михайло на весь зал.
Давно, ой как давно состоялся этот диалог между катехитою и Щербой, и посейчас звенит в ушах Петра безбоязненный голос Михайлы. Что-то с ним теперь? Почему не пишет, чем занимается? На первых порах устроился было репетитором к купеческим детям, были кое-какие неприятности со стороны охранки, потом исчез. Одни поговаривали, будто перебрался в Вену, стал профессиональным революционером, другие — что перешел восточную границу… А выходит — нет. Щерба где-то здесь — может, в Кракове, может, во Львове…
Почти машинально вел сегодня уроки Юркович. Перед глазами стоял Михайло, ставил все новые и новые вопросы.
«А что, если бы и ты, Петро, пошел по моим следам? Не испугался того семинарского попика? И не поверил, что Франко богоотступник? К добру или к худу было бы это для тебя?»
«Скорее всего, к худу, — ответил Петро. — Я любил тебя, Михайло, и преклонялся перед твоим мужеством, но изменить вере отцов не в силах был. Оттого по окончании семинарии солидаризировался с местным священником Семенчуком. Называя себя старорусином, сторонником славянской ориентации в политике, Семенчук тоже чурался Франко. «Франко не для нас, русинов, пишет, — внушал он мне, молодому учителю. — Франко подкуплен немцами. Он хотел бы, чтобы лемки навсегда остались под ярмом швабов…» Для меня, Михайло, не было ничего страшнее, чем прозябать под ярмом швабов. То же самое проповедовал на своих собраниях и доктор Марков, лемковский депутат в Вене: «Франко предатель. Франко идет в польской упряжке, он пишет для них в газеты. Он призывает не к единению, а к распрям».
«И ты, великий мудрец, поверил этому?»
«Поверил. И сейчас верю. Вера эта не только моя. Это вера тех, которым невыносимо под Австрией шить. Это, Михайло, вера всех обездоленных лемков. Нам не на кого больше возлагать надежды. Лишь русский царь может вывести нас из швабской неволи, как некогда Моисей вывел израильский народ из египетской».
«Подумай, пораскинь мозгами, на что ты положился, Петруня. На поповскую брехню, друг мой. Не такая вера нужна лемку…»
«Полно, Михайло! Шесть лет назад я слышал то же самое. Не считай меня столь наивным. Поповской брехне не разрушить моей веры. Есть нечто выше ее. А какие зерна, Михайло, я сею в детские души — прошу, загляни ко мне на урок истории».