Украденный роман
Шрифт:
В последующие дни это наваждение стало еще острее. Казалось, что утром оно рассеивается. Запах кофе и собачьи игры успокаивали мои навязчивые страхи. Но тревога снова охватывала меня, едва наступало время прогулки или покупок. Уставшая или покорная судьбе, приходящая работница уходила домой все раньше и раньше. Разве мы могли оставлять без присмотра дом, бросая его на волю наводчиков, мелких воров, квартирных взломщиков? Заметив машину с номерами департамента Буш-дю-Рон, я провожал ее подозрительным взглядом, если только в ней не сидели женщины и маленькие дети, которых я не боялся. Воры, конечно, могли бы спереть бронзового крокодила, который служит мне пресс-папье, но не стоит ни гроша, оловянную посуду тети Сары, не говоря о еще не окантованных рисунках В., которые валялись — почему? — под бильярдом, или о нескольких украшениях, какие еще
Покорными ли? Не особенно: я взбунтовался.
За несколько дней я обзавелся дробовым пистолетом, охотничьим ружьем, резиновой дубинкой. Я попросил слесаря установить на наших окнах решетки, на решетках — висячие замки, а на дверях поставить засовы, именуемые безопасными. Безопасность! Хотя это слово до сих пор не произносилось, та боязливая озабоченность, что в нем заключена, пронизывала все. Меня вновь охватил тот неотвязный страх, который в течение нескольких дней отравлял мне жизнь двенадцать лет назад, после того как ограбили наш парижский дом. Сидя днем один в кино (Бог знает, какую тоску я ходил туда лечить), я, вместо того чтобы получать удовольствие от фильма, видел, как воры, крадучись, перелезают через решетчатую ограду сада, разбивают стекло, набивают чемоданы подсвечниками и шерстяными костюмами и убегают, оставив дверь распахнутой настежь. Я был вынужден покидать кинотеатр и поспешно ловить такси, умоляя шофера ехать быстрее, как если бы я знал, что у меня в доме тлеет пожар…
В одну августовскую, особенно ясную и тихую ночь я стал жертвой синдрома полнолуния, что вызывает хорошо известные губительные последствия в дортуарах коллежей, в общих спальнях казарм и в непостижимых сердцах убийц-потрошителей. Меня разбудила тишина, насыщенная еле уловимыми шорохами и приглушенными совиными криками. Моя собака спала на своем диване, хотя самое отдаленное мяуканье повергает ее в истерику. Я подошел к окну спальни и стал вглядываться в расплывчатый и белесый пейзаж; мелкая противомоскитная сетка делала его еще более зыбким. Мне казалось, будто на террасе, за клумбами, в тени под деревьями кто-то прячется. По мере того как я вглядывался пристальнее, я видел, как там возникают какие-то силуэты, нет, едва очерченные тени, я улавливал там какие-то движения, которые тотчас прекращались, чьи-то сдавленные покашливания. Там затаилась целая группа, терпеливая, тихо перешептывающаяся, и, несомненно, чьи-то глаза следили за мной, бесформенным, неподвижным пятном в окне, синеватым от лунного света торсом, в котором испуганно билось трусливое сердце, чей стук, как мне казалось, наполнял собой ночь.
Чем больше привыкали мои глаза к ровному и бледному свету, тем острее я чувствовал, что сад шевелится, дрожит от присутствия посторонних. Я спустился вниз и, почти голый, выскользнул из дома — в такие моменты в фильмах ужасов героиня заходит на кухню и берет нож для разделки мяса, — мимоходом скрипнув ставней и выругав спящую суку. На террасе я сел в плетеное кресло, в то самое, в котором, как мне казалось из спальни, неподвижно съежился человек, и какое-то время сидел в нем, сонный, все еще волнуясь, хотя и слегка успокоившись, и бред отступил потому, что я сам залез в пасть зверю.
Наше безрассудство продолжалось две или три недели. Я набивал карманы банкнотами, жена, чтобы выгулять суку, навешивала на себя все украшения, мы запирали дом так же тщательно, как жертва судебной ошибки приковывает себя наручниками к решеткам Дворца Правосудия. Как только я начинал меньше думать о понесенном ущербе, о моей оплошности, о том, как я смогу снова приступить к работе, раздавался телефонный звонок кого-нибудь из друзей — звонили и те, кого я надолго потерял из вида, — что вынуждало меня трижды на дню подробно рассказывать об ущербе, оплошности, о том, как трудно снова
Ибо я тоже относился ко всему этому шутливо. Хотя в душе моя давняя слабость была уязвлена этой неприятностью, зрелище нашего краха тем не менее вызывало у меня смех. По поводу этих бесконечных перезваниваний по телефону я, если мне позволено так выразиться, не отказывал себе в едких шутках. Я, конечно, был расстроен, но моих собеседников все-таки считал излишне серьезными. Разве кто другой, кроме меня самого, в состоянии понять горе, причиненное мне исчезновением моего текста, который писался медленно и трудно? Но если мне нравилось не драматизировать его, это горе, сопровождать его сарказмами, а в будущем даже отрицать? Однако обо всем этом мы уже говорили.
Постепенно мы успокоились. Мы осмеливались ненадолго оставлять дом и машину, не нагружая себя вещами и не набивая карманы всем тем, что хотели уберечь от вожделения воров. По ночам я перестал слышать скрип шагов по гравию, чье-то прерывистое дыхание, приглушенное пересвистывание. Я забыл о спрятанном в глубине встроенного шкафа арсенале, накопленном в первых числах августа. Я отказался восстанавливать пропавший роман и убедился, каждое утро как ни в чем не бывало сидя за письменным столом, что могу без усилий (во всяком случае, без литературных усилий: к этому я еще вернусь) и даже не без странного удовольствия рассказывать о моем опыте или, если я посмею употребить это слово, испытании, посланном мне судьбой, чем и вызваны первые страницы того текста, который вы сейчас читаете. Но я чувствовал себя измочаленным и страдал позывами тошноты, словно в конце диспепсии, когда более быстрый прилив крови к голове возвещает, что мигрень отпускает и что скоро тебе станет лучше.
Мне уже казалось, будто я наконец избавляюсь от дурного сна, когда у меня внезапно наступил рецидив: я договорился о покупке сейфа и за большие деньги велел замуровать его в самую толстую стену дома. Приятные удары молота, мягкая пыль, спасительный бетон! Умный поймет…
Крысы и общество
В самый разгар двухнедельного периода страхов и подозрений мы, невзирая на наше дурное настроение, решили не отменять приглашение друзьям на давно запланированный ужин. Гостей ожидалось двенадцать. Стол был накрыт на террасе, под навесом в форме пагоды, у подножия отвесной горы, к которой прислонился дом и которая в этом месте скорее походила на хаос огромных глыб, ставших шаткими под напором корней, струящихся под землей источников, прочих геологических фантазий.
Тогда как в начале лета мы не спешили садиться за стол — сумерки длились бесконечно, — сейчас стемнело быстро. Светильники, размещенные у самой земли под каменными колоннами или в углублениях скалы, незаметные, пока было светло, создавали неяркое, но театральное освещение, которое непременно сопровождало наши летние ужины, гул болтовни, такой одинаковой в разные вечера, что иногда я забывался, не слишком соображая, по какому поводу ужин и кто такие наши сотрапезники.
Пребывая в подобной рассеянности, я прислушивался к разговорам своих соседок по столу, когда на фоне скалы заметил, как по оголенной, почти горизонтальной ветке волосатого плюща движется походкой сенатора (шажок — остановка, шажок — остановка) приличного размера грызун. Я прищурил глаза, чтобы пристальнее разглядеть это видение. И увидел серый, длинный, кольчатый хвост; я открыл рот, сделав едва заметное движение рукой.
— Молчите, — шепнула мне соседка справа, заставляя меня опустить руку на стол, — это крыса, но ни слова, иначе ваш ужин пропал.
Мне удалось изобразить на лице неопределенную улыбку и даже отвернуться от той точки на скалистой стене, которая, к сожалению, была ярко освещена. Крыса попала прямо в луч света. Но разговоры продолжались; никто крысу не замечал.
— Не вечно же она будет там сидеть, — тихо сказала соседка.
Она говорила, не глядя на меня, с едва уловимой усмешкой не сводя глаз со скалы.