Улан Далай
Шрифт:
– Эй, кого сожгли? – потряс Баатр Мишку за плечо.
– Все-е-ех! И батю, и маманю, и сестру-у-ушек!
– Кто?! За что?!
– Ха-ле-е-е-ера!
– Халера? Он из каких будет? Хохол новгородний?
– Долбан ты темны-ы-ый! Болезня это страшная… Дрисня пробиваеть… Весь говном исходишься… В утренницу занеможил – в сумерок помрё-о-ошь.
Баатр про такую болезнь не слышал. Бывало, зачерпнешь сырой воды из худука [5] – ну и забегаешься в отхожую яму, живот сильно крутит, но чтобы помереть… Джомбы посоленей наваришь, попьешь, и отпустит. Но станичники джомбу не жалуют.
5
Худук –
– С хатой сожгли-и… А болезня все одно – кругом перешла-а-а-а…
Смертельная зараза накрыла степь, понял Баатр.
– Пусть переродятся они в чистой земле, – пробормотал он погребальное благопожелание и постучал по спине скрючившегося Мишку: – Эй, ты так не ори. Привяжешь души горем к земле, не дашь уйти, они на тебя злиться будут.
– Сожгли-и-и…
– Великая честь! У нас только святых огнем хоронят.
– Как же они воскреснуть для Страшного суда без тела-та-а-а…
– Новое тело им дадут.
– Так я же умру и не узнаю и-их… Сирота я, сиротинушка…. Не будеть у меня таперича отца-матери ни на земле, ни на небеса-а-ах…
К костру стали стекаться лошади. Перебирали копытами в почтительном отдалении, прижимали уши, пофыркивали, вздыхали, будто сочувствуя человеческому горю.
Мишка вдруг встрепенулся, полез за пазуху, достал оттуда початую бутыль, вынул зубами из горлышка деревянный сучок, протянул Баатру:
– Глотни!
Баатр замотал головой.
– Не можно. Свалюсь. Кто пасть будет?
– Глотни. От заразы. Баклановка.
– Не водка?
– Гремучая смесь. Атаман замутил. В турецку канпанию ею от холеры спасались. Как в станице люди мереть зачали, он вспопашился и замутил. Всех пить понудил, даже малых.
Баатр опасливо взял бутылку. На это надо разрешение у старшего брата спрашивать. Но лицо у Мишки было такое, что Баатр противиться не решился. Понюхал горлышко. В нос ровно острой иглой ударили и прямо в правый глаз попали. Глаз задергался, заслезился. А потом в темечко стрельнуло и как будто в черепе дыра образовалась, и через дыру внутрь Баатра потекли звезды. Понял Баатр – волшебное это снадобье, надо пить. Зажмурился и глотнул…
Словно огненный кулак разодрал горло, поворошил в животе и достал до самого копчика. Голова Баатра пошла кругом, небо опрокинулось. И с опрокинутого, провисшего неба стали пригоршнями падать звездочки – это отягощенные плохими делами души умерших ссыпaлись в нижнее царство для испытаний…
Утром их растормошил Бембе. Гришка собирал по округе разбредшихся лошадей. Баатр рассказал брату про Мишкину беду. Бембе приготовил круто посоленную джомбу, положив в котелок двойную меру кирпичного чая, напоил младшего, собрал ему припасы и велел ехать на летнее стойбище к родителям – узнать про их здоровье.
Баатр и версты не проехал, как начала каркать ворона. «Говори о хорошем, говори о хорошем», – забубнил заклинание Баатр. Потом затявкал хорек. Когда же слева вдруг появилась лиса и перебежала дорогу, сомнений у Баатра не оставалось: у родителей беда. Он плюнул три раза через левое плечо и произнес: «Пусть беда обойдет стороной», – но надежды оставалось мало.
Подле балки у ергеней [6] , где хотон каждый год стоял в месяц курицы, на шее завибрировала жила.
6
Ергени (местн. ергеня) – холмы.
Баатр спешился, ведя лошадь в поводу, медленно двинулся к кибиткам, до рези в глазах вглядываясь в узоры на закрытых дверях. «Только не тюльпаны», – уговаривал Баатр судьбу. Но если дух-творец Заян-сякюсн уготовил кому участь стать сиротою, то этот человек, пусть даже он никогда не обнимал своих колен и вовремя произносил все заклинания, все равно осиротеет…
На дверях кибитки, которую Баатр и так сразу узнал, как узнают родного человека еще издалека, по фигуре и походке, были вырезаны тюльпаны – вырезаны отцом по желанию матери, чтобы в кибитку всегда приходила весна. Теперь стебли цветов напоминали змей. Там внутри смерть. Но кого она забрала? Отца? Мать? Обоих? Еще кого-то из родственников? Баатр хотел бы предать их всех огненному уходу, да только не сгорят войлоки на кибитке, и нет вокруг ни дров, ни камыша, чтобы сделать большой огонь. И будут теперь обходить при кочевке эту балку не один год, пока не останется и следа от этих скорбных кибиток, не сломают их ветры и снег, не растащат тела по кусочкам волки и стервятники…
Баатр трижды обошел кибитку, бормоча «Омань ведняхн» – мантру чистоты тела, речи и ума, собрал кизяки, выковырял ножом из земли корни полыни, сложил два дымных костра и прошел между ними, заклиная: «Сгинь, пропади, нечистая сила!» Потом провел между кострами лошадь, окурил руки и подошвы сапог. Вдруг показалось, что в родной кибитке кто-то стонет. Баатр замер. Тишина… Только потрескивают в костре догорающие корни, стряхивая с себя комочки налипшей земли. Вскочил в седло. Вроде бы опять стон… «Омань ведняхн!» – почти прокричал Баатр и хлестнул Аюту. Та недовольно заржала – отдохнуть бы, хозяин, – но послушно ускорила шаг.
«Пусть тот, кто умер, переродится в чистой земле!» – пожелал Баатр, гоня кобылу навстречу закатному солнцу – торопился доехать до ближайшего колодца прежде, чем кромешная темнота накроет степь. У колодца спешился, напоил Аюту, сам пить не стал, отпустил лошадь пастись, соорудил дымный костерок из перекати-поля и кизяков, завернулся в кошму и тут же провалился в сон. Снились Баатру отец и мать. Молодые, шли они по зеленой весенней степи навстречу ему, шли, но не могли приблизиться. Он бросился к ним, но они вдруг стали прозрачными и исчезли…
На пастбище Баатр вернулся к полудню. Гришки и Бембе видно не было. В кибитке громко храпел Мишка. Стараясь не шуметь, Баатр напился холодной джомбы, поел кислого молока. Накатила сонливость: тело приспосабливалось к новой жизни – без родителей. Он снял сапоги, оставив их снаружи, на солнце – пусть прожарятся, – бережно положил в изголовье фуражку, свернул пояс, снял бешмет и растянулся на кошме. Голова гудела, как труба. Бембе должен будет поехать в хурул, заказать поминальную молитву. Слова молитв знают только монахи. Но в станице – холера. Плохо.