Улица До свидания
Шрифт:
Я представил самое страшное. Послезавтра, на Рождество – похороны, на Старый Новый год – 9 дней…
– Знаешь, что мы сейчас увидим в квартире? – перебил я жену, что-то мне рассказывавшую, пытавшуюся меня хоть чем-то отвлечь. – Мамка сидит на полу у стола, трубка снята, она не смогла дотянуться. Вот только в каком виде на полу? Самое лучшее – если проблемы с ногами.
– Может, ничего страшного…
– Наша спокойная жизнь кончилась, – убежденно сказал я. – Еще эта цепочка…
На лестничной площадке у нашей двери стояла женщина.
– Вы сюда? – спросила она, когда я уже поворачивал ключ в замке.
Дверь была на цепочке. Мать лежала в одежде на полу прямо под дверью и через цепочку глядела на меня снизу вверх спокойно и не вполне осмысленно.
– Мама, ты меня слышишь? – в последнее время
– Да.
– Ты можешь палкой поддеть цепочку?
– Я принесла пенсию.
– У меня нет палки.
– Я – сын, давайте получу за нее.
– Передай ей зонтик, – дождь в январе, глобальное потепление.
– Возьми зонтик, зонтиком попробуй поддеть.
– Она всегда дает мне двадцать рублей, а я ей ее сумму, видите, тут круглая сумма без двадцати рублей.
– Мама, я получу пенсию.
– Липа Михайловна, пенсию сыну отдать?
– Просуньте… Или сыну отдайте… – она неуверенно, как сомневаясь, смотрит на меня, и я снова ловлю себя на том, что с мозгами у нее не все в порядке.
Пока мать боролась с цепочкой за закрытой дверью, я расписался в ведомости ее подписью… освоил еще в школе, и вот… пригодилось… и отпустил почтарку.
– Ну, что? – с надеждой отпирая дверь, я снова наткнулся на цепочку.
– Не получается.
Долго уговаривал ее отползти. Она плохо слышала и еще хуже отползала: где была, там и осталась. Зачем ей отползать? – наконец дошло до меня, у меня ведь с собой инструмент, я ведь еще дома решил в любом случае перетянуть телефонный провод. Просунув одну губу плоскогубцев в кольцо, провернув их на себя и разогнув кольцо цепи, державшей дверь, я с облегчением шагнул внутрь. Войдя, закрыв дверь, мы с женой какое-то время ходили из коридора в комнаты и обратно, что-то ставили, раздевались, что-то развешивали…
– Я один ее не подниму.
– Я тоже.
Придя наконец в себя, вспомнив, на что все это похоже (на передвижку мебели по дому), мы принесли в коридор из дальней комнаты половик, приподняв с двух сторон под мышки вскрикнувшую мать, усадили ее на край половика и потащили в четыре руки эти «сани» по полу. Мать, пытаясь обернуться, изобразила подобие улыбки, и у меня наконец отлегло от сердца: пронесло!.. В комнате, подвезя ее к стулу, не обращая внимания на ее стоны, вдвоем с двух сторон приподняли и усадили на стул. Тяжело дыша, я опустился на пуфик и поднял на нее глаза… Сквозь застарелую, застывшую в морщинах боль, сквозь слепок с десятилетий, полных тягот и бед, и нужды, вдруг пробилась изначальная красота, какую я знал по фотографиям, послевоенным, с зубчиками, шесть на девять: меня на мгновенье обдало этой красотой… Когда-то моя мать была красавицей – впервые эта истина дошла до меня во всей полноте. Здесь, сейчас. То, что прежде было вопросом (ну, и куда все это делось?), стало утверждением, пусть и не выраженным точно, но маячившим где-то рядом со словами «потускневшее золото»…
Поднявшись, я прошел в дальнюю комнату и, увидев валявшуюся на столе телефонную трубку, положил ее на рычаг.
***
В такие дни, выходя по утрам на крыльцо, я боялся, что небо окажется необычным, не таким глубоким, как всегда, – в дымке или в тучах, или… Оно было все тем же: безоблачно-синим, с наплывавшим и таявшим раньше, чем наплывал, одиноким белым клочком где-то в верхнем углу синевы, с обещанием жары, бесконечного дня и радости… что одно и то же.
Тетя Леля бодро вышагивает рядом, сначала до калитки, потом по улице, потом до остановки, потом до другой остановки – уже троллейбусной, на проспекте. Потом подходит «тройка». Или «четверка». Мы едем через дамбу, через новый город, через мост, опять через город, едем, едем… едем, пока, уже на грани подступавшего отчаяния, не сворачиваем наконец на бульвар. Теперь все время – туда, туда, под нависшими с обеих сторон деревьями, вскользь пробиваемыми солнцем, успевавшим лизнуть троллейбусное окно. Замедление хода, причаливание в хвост. Конечная. Выходим – и уже там, там! Но все еще здесь… В прохладе, в тени, перед которой – эта залитая солнцем неоглядная сцена, на какую ступаешь, как в настоящее с сильной примесью будущего: с этого троллейбусного разворота – ниже – пыльный пологий спуск (со скалистой лагуной левее внизу) к тополям, к лиственной зоне, за какой – еще ниже, все время вниз – широкой разглаженной
С кем было, как надо, так это с рекой. Молчала, и знал, что. И выучился. Три года уже, как, барахтаясь здесь, на городском пляже, выучился держаться в воде, передвигаться в ней саженками… Теперь – медленно, словно по подсказке, когда… оп! – и по макушку в прохладе, в холоде, доходящем до того, что прохлада уже – тепло. Второй раз не будет этого, напечешься, нагреешься, и там холод сразу же – молоко… Здесь же – медленно, медленно, проникая в плотно сжимающую прохладу, далеко, далеко, дальше… Весь в реке, как в больших, невесомо держащих руках, весь в ее запахе. Одни глаза над водой – цепляюсь наконец за буек, оборачиваюсь, ополаскивая лицо: народу еще всего ничего на берегу, ближе всех – тетя Леля в огромном черном купальнике, прислонив козырьком к глазам ладонь, другая рука на поясе: само напряжение. Мне же – только бы отдышаться, ведь еще – назад… через это водное, с водорослями, пространство, отделяющее от берега… как от жизни… Стекает с плавок, и руки-ноги в пупырышках – дрожа, обессиленный, героем ступаю в еще прохладный песок, налипающий на ноги. День начался…
А вокруг… прибавляется, прибавляется… За спиной – компании, взрослые (лет по семнадцати) парни с гитарами… Карты, девочки… Жар сдувает со спины, как бархат… Мимо – пароход, ракета на крыльях, волна… Возникает в сторонке белый клок облака, исчезая. Близнец того, утреннего. Я лежу… Тетя Леля счастлива: не надо так часто в воду, и ей не вставать и не принимать у воды сторожевой позы… Я лежу. Что-то должно было произойти. От самого туннеля в листве, по которому мы скользили утром в троллейбусе, все ниже и ниже к реке, от выхода из тени на неоглядную сцену, от первой дрожи на солнце, от тонкого речного запаха, заполнявшего лобные пазухи еще там, наверху… Обязательно что-то должно было произойти. Мы ведь приближались, плавно снижались, еще от проспекта… Радость была радостью ожидания… Освобождался – от тени, от рубашки, от суши, от хватающей за ноги, змеящейся по лодыжкам, превращаясь в песок, воды… Но – для чего оно, освобождение?.. Что-то должно было случиться… Потом это станет правилом. Много позже. Правилом счастья: освобождение – от, но не для.
Стуча по краю миски, тетя Леля чистит яйца. Тяжело приминают газету огурцы, помидоры… После еды – еще долгий день, еще несколько до буйка заплывов. И без ожидания можно жить…
Жуя, я вспоминаю: год назад пошли с Лелей на толкучку. Обошли всё от и до, пока наконец не набрели на десяток потенциальных сторожей нашего двора, лежавших в тенечке у ног хозяев. Сердце мое застучало при виде молоденького, еще серенького, узкомордого пса, равнодушного ко всему. Я сразу увидел скрывавшиеся за равнодушием недоверие, страх. Никого другого мне уже было не надо. Тете Леля же склонялась к огромной лохматой собачине.
– Ну, и что вы с этим волкодавом будете делать?! – тянул я ее к моему малолетке… она понемногу сдавалась…
– Сколько стоит? – начала наконец тетя Леля торг, от которого я зарделся.
– Десять, – ответил парнишка неохотно, словно не собирался никого продавать.
«Сейчас передумает!» – испугался я.
– А за сколько отдашь?.. За восемь отдашь?..
– Десять рублей! За такого пса! – если бы сорвалось, я бы не пережил…
Шикнув на меня, тетя Леля выторговала рубль, и я наконец поверил: счастье!