Ульмская ночь (философия случая)
Шрифт:
Л.– Нельзя требовать от философов, чтобы они занимались и математическими науками.
А.– Почему же собственно нельзя?.. Но они тоже принадлежат к другому цеху... Не из цеха и те философы, которые подтверждают вашу точку зрения. Как вы, вероятно, .догадываетесь, первый из них Константин Леонтьев. Я его не люблю и едва ли кто-либо любит его. Но не могу отрицать, что он был один из самых оригинальных русских мыслителей девятнадцатого века.
Л.– Вы имеете в виду его политические предсказания, которые высоко ставил Бердяев?
А.– Нет. Политические предсказания хороши, когда они совершенно конкретны. Конкретно было предсказание, сделанное за несколько месяцев до первой мировой войны бывшим министром Дурново, и я это предсказание считаю лучшим из всех мне известных, да и, прямо скажу, гениальным: он предсказал не только войну (что было бы нетрудно), но совершенно точно и подробно предсказал всю конфигурацию в ней больших и малых держав, предсказал ее ход, предсказал ее исход. Предсказывать же в очень общей форме, как это делали столь многие известные люди, приводящие своими пророчествами в восторг потомство, - это заслуга не большая. Таково предсказание Лермонтовское: "Настанет год, России черный год, - Когда царей корона упадет, - Забудет чернь к ним прежнюю любовь, - И пища многих будет смерть и кровь"... Конечно, оно сбылось. Но что же оно собственно значило? Ничто не вечно, не вечна и корона царей. После французской революции, после восстания декабристов, нетрудно было делать такие предсказания. Правда, Лермонтову было, помнится, лет шестнадцать, когда он написал эти стихи... Предсказания Леонтьева, если о них вообще можно говорить, носили слишком общий характер: будет уравниловка, будет революция, будет кровь. В смысле узкой политической эсхатологии: ни один государственный организм в истории не прожил более тысячи двухсот лет, значит подходит к концу и западноевропейский мир, Франция, Англия, Германия(219). Что же еще? Тот приятный крепостникам вздор, который он говорил о "разрушительно-эмансипированном
Л.– Значит, вы этого ушедшего в монастырь человека считаете "антигуманистом" или даже "аморалистом"?
А.– Таким его до недавнего времени, кажется, считали все. Я так далеко не иду... Не люблю опошленного слова "эстет", назовем Леонтьева "эстетиком", благо он сам нередко употребляет это слово. Но к "добру" у него в самом деле особенной любви не было. Да, он находил, что "поэзию изящной безнравственности" может вытравить "поэзия религии". Значит, тоже "поэзия"? И вытравила ли у него самого? Противоречивое миропонимание этого сложного человека менялось, правда, часто. Он одобрительно повторял слова Каруса, что в известные годы "man wird sich selbst historisch". Леонтьев даже этим злоупотреблял, как несколько злоупотреблял и словесной водой: если б выжать полное собрание его сочинений, остались бы том или два ценнейших и тончайших замечаний. В эсхатологии же "эстетика" он был гораздо более прав, чем в чем бы то ни было другом. Действительно, в недифференцированном обществе искусство может ждать печальная участь. Советская беллетристика это достаточно доказывает (независимо от гнета большевистской цензуры). Очень тонко говорил он, что в быту южных славян "Анна Каренина" была бы просто невозможна. О Леонтьеве лучше всего судить не по существу его доктрины, а по разным отрывочным замечаниям. В своих воспоминаниях он говорит, что перед первой встречей с Тургеневым (тот его "открыл") он "ужасно боялся встретить человекане годного в герои (его курсив), некрасивого, скромного, небогатого, одним словом жалкого труженика, которых вид и тогда уже (курсив мой) прибавлял яду в мои внутренние язвы. Терпеть не мог я смолоду бесцветности, скуки, и буржуазного плебейства, хотя и считал себя крайним демократом"(223). Насчет демократии это тоже сказано для красоты слога. Много цитат можно было бы привести из Леонтьева в доказательство того, что "его идеал позади", - в темной дали. Не привожу их потому, что это было бы все-таки не вполне верно: не сомневаюсь, что если б он жил при Петре I, в период безграничного самовластья, он возненавидел бы и Петра, как ненавидел бы и любой другой строй, - вот же при Николае Павловиче считал себя "крайним демократом". Он сам себя где-то называет "человеком, с которого только что сняли кожу". Он ушел в монастырь и считал себя глубоким знатоком русского монашества. Говорю "считал себя", так как он и тут высказывал мысли странные и необычные. Он не раз издевался над христианством Достоевского. "Считать "Братьев Карамазовых" православным романом могут только те, которые мало знакомы с истинным православием, с христианством св. отцов и старцев Афонских и Оптинских"(224). Говорил, что "творчество Зола в этом случае гораздо ближе подходит к духу истинного личного монашества, чем поверхностное и сантиментальное сочинительство Достоевского в "Братьях Карамазовых"(225).
– Зола! То есть, воплощение вольнодумного "мещанства" (в Леонтьевском и Герценовском смысле этого слова). Я думаю, никакие нападки со стороны Верховенских или Ракитиных не могли бы оскорбить Достоевского больше, чем эти пренебрежительные замечания - со стороны Константина Леонтьева. Так же пренебрежительно он говорил о Толстом, "который кощунственно зовет себя христианином"(226)... Не всегда помогала ему и эстетика: не обо всем можно было судить исходя из ненависти к "жизни пара, конституции, равенства, цилиндра и пиджака". Однако его положение было легче, чем у Герцена. Для него, как для чистого "эстетика", мещанство было в нивелляции быта, а она означала гибель искусства. Кроме того, Герцену в его ненависти к "juste milieu" все-таки создавал затруднение его социализм, ибо социалисты, как сказал Прудон (и повторил Леонтьев), должны покинуть нынешнее либерально-консервативное juste milieu во имя будущего juste milieu социалистического. "Будь теперь крайним, чтобы позднее стать средним"... Леонтьев же хоть к обоим juste milieu мог относиться совершенно одинаково,. Он где-то говорит, что правды нигде нет, не было и не будет. Он признавал Каткова гениальным человеком... Нет, он вне русской традиции. Леонтьев в русской культуре - первое из трех исключений, выгодных для вас для защиты вашей позиции в споре.
Л.– А два другие?
А.– Федоров и Розанов. И если б я не боялся схем, всегда все огрубляющих, я сказал бы: Леонтьев из Платоновского принципа фактически так или иначе принял только "красоту", Федоров принял только "добро", а Розанов не принял ни того, ни другого. Мне трудно говорить о Федорове, так как его основное учение я понимаю еще гораздо меньше, чем страницы об Андрогинизме у Соловьева. Федоров и в мировой литературе совершенно ни на кого не похож, хотя бы и отдаленно, - случай, можно сказать, единственный. Скажу больше: он ненавидел традиции европейской мысли. Гегель, любимец русских философов и философствующих писателей, как "левых", так и "правых", был для него поистине bete noire. В отношении к Гегелю у этого подлинного праведника появляется и нечто похожее на личную ненависть. Он пишет: "Гегель, можно сказать, родился в мундире. Его предки были чиновники в мундирах, чиновники в рясах, чиновники без мундиров - учителя, а отчасти, хотя и ремесленники, но, тоже, цеховые. Все это отразилось на его философии, особенно на бездушнейшей "Философии Духа", раньше же всего на его учении о праве. Называть конституционное государство "Богом" мог только тот, кто был чиновником от утробы матери. Нельзя читать без глубочайшего отвращения определения его "Логики" или "Феноменологии", если переложить в них живые, конкретные"(227)... Не думаю, чтобы позволительно было такими доводами отмахиваться от грандиозной системы, сыгравшей огромную роль в мировой истории мысли. Еще хуже было его отношение к другому, более позднему, западному любимцу философской или философствующей России: "Amor fati", говорит Федоров, - "это формула величайшего унижения, падения человека ниже зверя, ниже скота, ниже самого Ницше"!(228). Было ли тут что-то от избытка национализма или от нелюбви к немцам? Ни в малейшей степени. Федоров собственно ненавидел и русскую литературу: "Так называемая русская литература, называющая наше царство темным, наши города "Глуповыми" и т. п., не есть ли только "Россика", т. е. сочинение иностранцев о России, а не подлинных сынов русского народа"(229). Вы скажете, он имел в виду лишь обличительную литературу Щедринского образца и ненавидел ее, как "подлинный сын", из любви к старым устоям. Тоже ни в малейшей степени. Он и Гоголя, и Толстого, и даже "светлого" Пушкина, никак не обличителя, считал - правда, лишь "в некоторых отношениях" (спасибо и на этом) - "иностранцами, пишущими о России" (как он Ницше почему-то считал "русским, пишущим о Германии и вообще о западе"). Что ж делать, у них не все "добро", есть и "красота". Тут уместно было бы вспомнить те замечательные слова Нила Сорского, которые я вам уже приводил: "И доброе на злобу бывает ради безвременства и безмерия". Я знаю, Федоров был замечательный человек, истинный подвижник, приближавшийся по человеческому типу к Нилу Сорскому. Вероятно, именно этим он производил огромное впечатление на людей, даже на Льва Толстого, который гордился тем, что живет в одну эпоху с Федоровым. Но все-таки к чему все это Федорова привело? Не касаюсь его критики Апокалипсиса, которую Бердяев считает гениальной. Все же главное
Л.– Я никак не ставлю себе задачей защищать Федоровское учение о воскрешении мертвых. Все же напомню вам страницу о "прахе" в главе о смерти у Шопенгауера: "прах" живет и будет жить, вечно меняя форму(232). Вы не станете говорить, что и у Шопенгауера "credo quia absurdum"?
А.– Не стану, потому что у него этого нет и в помине; он не "воскрешает" праха, т. е. не обращает его в прежнее человеческое существо, он говорит о дальнейших вечных превращениях разлагающейся материи. Не скажу, чтобы эта глава гениальной книги была особенно утешительна, да Шопенгауер, как вы знаете, никогда особенно и не старался утешать человечество. Федоров же верно пытался утешить нас - и особенно себя. Но уж, конечно, его учение еще гораздо менее утешительно, чем эти незабываемые шопенгауеровские страницы.
Л.– Вы упрощаете учение Федорова и, главное, берете в нем не самое ценное. Но даже в мысли о "санитарном" воскрешении людей есть доброе зерно. Он выражал ее словами, что природу в ее нынешнем виде нельзя признавать созданьем Бога, поскольку в ней божественные предначертания либо не выполнены, либо искажены. Федоров это приписывал частью незнанию, частью безнравственности людей. С первой частью утверждения - в другой словесной оболочке - согласились бы и Пастер, и Ньютон. Он был не так не прав, говоря в данном случае и о безнравственности. На те миллиарды долларов, которых стоят атомные бомбы и все с ними сходное, можно было бы кое-что в природе и "переделать"... Но уж во всяком случае вы должны признать, что и Леонтьев, и Федоров могут считаться доказательствами бескрайности русских идей.
А.– Да ведь я и говорю вам, что они составляют в истории русских идеи исключение. Третье исключение: Розанов. Как и Леонтьев и в отличие от Федорова, он был очень одаренный писатель. Этим, конечно, а не своими философскими сужденьями, он завоевал русскую критику или во всяком случае значительную ее часть. Как ни смешно сравнивать его с Паскалем (а это сравнение было сделано очень авторитетным человеком), талант у него был большой. С ним однако вышло недоразумение, продолжавшееся приблизительно полстолетия. У Розанова были поклонники и в либеральном лагере. Все же кумиром он был преимущественно для людей консервативных взглядов. Он писал и в "Русском Слове", но главные его читатели были в "Новом Времени": завоевал консервативную Россию Розанов, а не Варварин (как вы помните, под этим псевдонимом он писал в либеральной газете). И ее кумиром оказался совершенный нигилист. Иначе я не могу назвать автора "Апокалипсиса нашего времени". Живя в Сергиевском Посаде, он написал богохульную книгу! С В. С. Печериным, автором "Замогильных Записок", случилось в этом отношении нечто сходное: он, став католиком, пробыв двадцать лет монахом, писал: "Вот это христианство! Оно прошумело несколько столетий, пролило потоки крови в бессмысленных войнах, сожгло миллионы людей на кострах, и теперь издыхает от старческого изнеможения". Но о нем я говорить не хочу и не только потому, что он так смело и бесцеремонно похоронил христианство: Печерин вообще вне русской культуры, и писал он немного, и нигилистом он все-таки не был. Но я рад тому, что оба они, столь друг на друга непохожие, сами себя, каждый по своему, исключили из русской философской традиции.
Л.– Да можете ли вы вообще говорить о русской философской традиции, если вы говорите, что философских систем у нас в девятнадцатом веке не было?
А.– Это говорю не я, я сослался на чужое мнение. Но тот же о. Зеньковский замечает, например, что П. Л. Лавров почти был "на пороге создания системы". Это верно. Русская субъективная школа была философской системой. Я, впрочем, считал бы ее создателями не Лаврова, а Герцена и Михайловского. Она на западе почти неизвестна. С ней произошло то же, что с Константином Леонтьевым. Ницше ведь в самом деле "вышел" из него, хотя и не подозревал верно об его существовании. Русская субъективная школа предвосхитила главное в учении Риккерта. Это у нас говорилось. Но не говорилось, что она предвосхитила и главное в нынешнем экзистенциализме, по крайней мере в его Сартровском подразделе. Сартр просто повторил зады русской субъективной школы (тоже, разумеется, никогда о ней не слышав). Чтобы не быть голословным приведу - в подлиннике, для точности и в виду крайней трудности перевода - лишь один отрывок: "L'homme est possesseur d'une nature humaine, cette nature humaine, qui est le concept humain, se retrouve ehez tons les hommes, ce qui signifie que chaque homme est un exemple particulier d'un concept universel, l'homme; chez Kant, il rsulte de cette universalit que l'honune des bois, l'homme de la nature, comme le bourgeois, sont astreints la mme dfinition et possdent les mmes qualits de base. Ainsi, la encore 1'essence d'homme prcde cette existence historique que nous rencontrons dans la nature. L'existentialisme athe, que je reprsente, est plus cohrent. Il dclare qui si Dieu n'existe pas, il у a au moins un tre chez qui 1'existence prcde l'essence, un tre qui existe avant de pouvoir tre dfini par aucun concept, et que cet tre с'est l'homme ou, comme dit Heidegger, la ralit humaine. Qu'estce que signifie ici que 1'existence prcde 1'essence? Cela signifie que 1'homme existe d'abord, se rencontre, surgit dans le monde, et qu'il se dfinit aprs. L'homme, tel que le conoit 1'existentialiste, s'il n'est par dfinissable, c'est qu'il n'est d'abord rien. Il ne sera qu'ensuite, et il sera tel qu'il se sera fait. Aiasi, il n'y a pas de nature humaine, puisqu'il n'y a pas de Dieu pour le concevoir. L'homme est seulement, non seulement tel qu'il se conoit, mais tel qu'il se veut, et comme il se conoit aprs 1'existence, comme il se veut aprs cet lan vers 1'existence; 1'homme n'est rien d'autre que ce qu'il ce fait. Tel est le premier principe de 1'existentialisme... Subjectivisme veut dire d'une part choix du sujet individuel par lui-mme, et, d'autre part, impossibilit pour 1'homme de dpasser la snbjectivit humaine. C'est le second sens qui est le sens profond de 1'existentialisme. Quand nous disons que 1'homme se choisit, nous entendons que chacun d'entre nous se choisit, mais par l nous voulons dire aussi qu'en se choisissant il choisit tous les hommes. En effet, il n'est pas un de nos actes qui, en crant 1'homme que nous voulons tre, ne cre en mme temps une image de 1'homme tel que nous estimons qu'il doit tre. Ghoisir d'tre ceci ou cela, c'est affirmer en mme temps la valeur de ce que nous choisissons, car nous ne pouvons jamais choisir le mal; ce que nous choisissons, c'est toujours le bien, et rien ne peut tre bon pour nous sans 1'tre pour tous"(233). Отбросим последнюю мысль, несколько неожиданную и весьма "крайнюю", - Сартр мог бы перечесть тут "Записки из Подполья"...
Л.– Или хотя бы свои собственные романы, где действующие лица неизменно "выбирают зло", а не добро.
А.– Но что, если именно отбросить "nous ne pouvous jamais ehoisir le mal", возвращающее нас даже не к "Критике Практического Разума", а к добрым старым утилитаристам, которые и не подозревали, что они - экзистенциалисты? Ведь Михайловский говорил, без упора а атеизм, почти дословно то же самое. Вы скажете, что обоих учений есть общие корни. Не думаю. Едва ли Дихайловский читал Киркегардта, и вдобавок Сартров:кий оттенок французского экзистенциализма с Киркегардтом связан мало, а католический экзистенциализм Габриеля Марселя имеет гораздо меньше общего с русской субъективной школой... Нам пора закончить эту "прогулку по садам русской философии". Я ничего не сказал о Хомякове, о Киреевском, о Милюкове, о Новгородцеве, о Трубецких. Их учения входят в ту русскую традицию, о которой я говорил, или по крайней мере никак ей не противоречат. Но уж во всяком случае субъективная школа густо окрашена Платоновской идеей и ровно никаких бескрайностей и безмерностей в себе не заключает... Да и как к людям, оба эти положения в достаточной мере относятся к Герцену, Лаврову, Михайловскому.
Л.– Вы упустили не одних только названных вами лиц. Вы ничего не сказали, например, о Ткачеве. Вероятно, вы считаете его только последователем Бланки, над гробом которого он сказал речь? Но уж Бакунин и даже Кропоткин были настоящие творческие умы, - между тем я у них вижу настоящую "безмерность". Вообще лучше было бы говорить не о том, чего нет в русской культуре, а о том, что в ней есть. Не скрою, мне ваши три идеи кажутся несколько натянутыми. И я не вижу, где именно идея красоты-добра перекрещивается с идеей Случая или Судьбы?