Унтовое войско
Шрифт:
— Оружие мы бросим, пусть солдаты уйдут!
— Вы заседателя упрятали в подполье, телесные повреждения ему нанесли. Это ли по закону?
— Не трогали мы его, ирода! Попугали, только и всего.
— Облыжные доносы!
— Поп у вас прячется в нарушение закона.
— Чем он обвиноватился?
— Песни господние поет, у людей от зла души смиряет! — кричала старуха, вся в черном, с посохом в руке. — Поет о вознесении господнем, о Марке Чудотворном, об Алексее — божьем человеке, о Егорье Храбром… К богу все его слова обращены, к вере нашей святой, господи Исусе! А без веры землю окутает мрак, небо
Муравьев снова поднял руку, призывая к тишине.
— Одумайтесь, крестьяне! — крикнул он. — Я не хочу вам плохого, но и вы пораскиньте умом. Попа Серапиона Вафоломейского вы привезли тайно, безо всякого на то разрешения. Нарушили государев закон. Его, попа, вы нам выдайте, мы разберемся, что он и кто он. Если вины за ним не окажется, отпустим на все четыре стороны. Земского заседателя освободите! Выполните мои условия и расходитесь по домам. С вас взыскивать ни с кого не станем. Слово губернаторское!
— Слыхали, мужики? — Староста, повернувшись к толпе, бросил шапку под ноги. — Чего уж там! Виниться надо. Складай оружье!
— Ну! — крикнул исправник. — Бросай топоры, колья!
Крестьяне побросали, крестясь и шепча молитву.
— На колени перед генерал-губернатором!
Толпа опустилась на колени.
Муравьев уже не думал да и не помнил о недавних своих мыслях о том, что всякие крестьяне сопричастны к его хлопотам об освобождении горнозаводских мужиков от кабалы, о том, что бичурские крестьяне своим бунтовством отплатили ему черной неблагодарностью. Как же думать? Целая рота стояла тут в бездействии, а он один привел всю волость к умиротворению.
Муравьев пошел к карете.
Услышал, как кто-то истошно возопил:
— Слово-то губернаторское не забудете? А? Ваше превосходит-ство!
Муравьев велел кучеру ехать потише. Очень уж красив берег Селенги! Пажити и луга чередовались зарослями черемухи и тальника. Узкие мыски были покрыты розовым налетом шиповника и желтыми цветами высокой и густой бараньей травы.
Селенга, усыпанная солнечными брызгами, вилась меж угрюмо диковинных скал, поросших сосной и кедром. На реке там и тут вздувались пенные круговороты.
Казаки из личного конвоя его превосходительства, ехавшие спереди и позади кареты, молчали. Только тогда кто-нибудь не выдерживал:
— Ох, и рыбистые тут места!
— Сенокосы-то, сенокосы! Глянь-ка!
К карете подъехал на легких бегунках есаул Чекрыжев.
— Ваше превосходительство, не прикажете ли привал? Отдохнете, в пути которые уж сутки… Нет уж, братец, атанде, — ответил Муравьев. — Надо поспешить.
Муравьев откинулся на мягкую кожаную подушку. Есаул отъехал. Синие казачьи чекмени маячили перед глазами. «Тысяч сто собрать бы таких, — подумал Муравьев. — Обучить, вооружить. Тогда бы опасаться некого. А соберу и обучу! Видит бог! Из задуманного немалая толика в дело уже превращена. И дело то растет и крепнет».
Муравьев тихо рассмеялся: «Немалая толика…»
Вот он уже генерал-лейтенант. За царем служба не пропадет. Амур не туда еще вынесет. Добиться бы у маньчжур свободного по нему плавания. Ох, как нелегко дается Амур! Интриги петербургские надоели. Ох, уж надоели! Поперек
«Англичане почитают нас не иначе, как северными медведями. Ну и пусть! Медведи да медведи. Эка невидаль! А на Камчатку их не пустим, на Амур не пустим! Аннибалову клятву дам!
Выстоим ли против англичан? Хватит ли сил? Должно бы…
Жена уверяет, что Россия похожа на неумытую и необразованную девчонку. Ту девчонку заставили напялить на себя европейскую модную шляпку. Может быть. Волконский, Трубецкой того же мнения. Да, да. Не они ли внушают жене? Откуда у нее такое понятие, что помещики — это железное кольцо, коим скована вся Россия. А ведь так и есть, так и есть. Ну, Трубецкой, Волконский! Не я ли ввел их в иркутское общество, обласкал, приблизил! И что? Уже царю донос был. А у царя железная рука в бархатной перчатке. Смешно… Меня — на одну скамью с бунтовщиками…»
Муравьев приказал накрыть в избе старосты горнозаводского поселка Кордон стол на три куверта. Сказал есаулу, чтобы привели хозяина. Явился седой благообразный старец, вытянулся и отдал честь.
— Садись, дедушка, с нами. Отведай наливки, — пригласил генерал-губернатор. — Доволен ли ты семьей? Как живешь? Как живу-то? Со всячинкой… А по правде баять, доволен-то доволен, — отвечал хозяин, поглаживая бороду, — а токмо главное заделье мужику, а заодно и бабе, когда-нибудь да запастись вдоволь хлебом и квасом. А уж как запастись — на то воля божья, батюшко, ваше превосходительство.
Муравьев расхохотался:
— А что так? Или рудник не по душе? Не кормит?
— Да рудник, что же… Век чиститься — не вычиститься, век учиться — и не выучиться, век служить и не выслужиться… Жизнь-то какая? Вполглаза видел. Вполголоса сказал. Вполсыта поел. И вполпьяна напился. А чай… Чай вприглядку пил. Рады мужики, что их заверстали в казаки? Да уж рады, как не рады! Из крепостных да вдруг в вольные казаки. Вас, батюшко, превосходительство, ожидали утром. И поп приехал. Молебствие отслужим. А только… — хозяин замялся, полез заскорузлыми пальцами в свалявшуюся сивую бороду.
— Что «только?»
— Платили мы, батюшко, подати государю… Отныне освобождены. Слава те господи! Царствие небесное молим благодетелю, вашему генеральскому величеству. А как же… Не обессудьте. Жили мы испоконвешно в рекрутской повинности, но в солдаты нас не записывали, а записывали, батюшко-свет наш, в горные рабочие, по всем статьям закона в каторжные. Подать плати — три рубля с души, а служба наша на сереброплавильном заводе хуже, чем у каторжника. Тому боле двадцати лет каторги не давали. Какой бы он душегуб ни был. Два десятка лет отмахал кайлой — иди в поселенцы. А мы, горные служители, батюшко-свет наш, с двенадцати годков до сорока несли работу наравне с каторжными. Да столько разе выдержишь? Преставишься на суд страшный. Иные решались на что хошь… на богопротивные проступки, попадали по суду в разряд каторжных и опосля вместе с ними переводились в поселенцы.