Упирающаяся натура
Шрифт:
Если русская литература (в книжных магазинах уже пишут «российская») будет со смыслом, то этот смысл неизбежно окажется национальным, а это фашизм и ужас.
Национальным — не в смысле лозунгов и размахиваний. Лозунги и размахивания — это частный случай, ноль пять процента, но мы-то умные и знаем, что фашизм скрывается в мелочах. Начнётся с васильков-лютиков, а закончится Пересмотром Итогов Приватизации.
Так что не надо.
Национальная по форме литература допустима только в форме масскульта при наличии отсутствия содержания. Все эти условные шиловы-литвиновы: люди читают их, потому что инстинктивно распознают как что-то своё, родное, «про жизнь», хоть это и не про жизнь совсем, а всего лишь
Там-то, в сфере масскульта, и происходит сегодня основная литературная борьба. Вовсе не за умы — за удержание влияния на издателя. Издателю всё равно, что издавать, он и на Пересмотр Итогов согласен — потому что это будет аж завтра, а прибыль-то он сегодня получит. Мораль военной аристократии: лучше я сейчас напьюсь свежей кровушки, чем потом триста лет буду питаться падалью. Страшная мораль, волчья…
У новой русской интеллигенции мораль другая — добрая, либеральная и прогрессорская. Они свой капитал рассчитывают набирать постепенно, через мудрое сословное расслоение; это именно в их интересах реформа системы образования у нас проводится и многие другие реформы. Чем больше быдла, тем шире база пищевой пирамиды, тем устойчивее платформа для новообразованного сословия приличных людей. Раньше, при совке, в очереди за картошкой стояли, а теперь свободные люди, зарплата шестьдесят тыщ рублей. Уже считай немножечко олигархи. А там… как сложится. Но быдла, кормовой базы, должно быть побольше.
Из этого и следует философия «литературного вещества»: «Литература — это то, что тебе не нужно, дружок. Ты вона какой, а литература эва какая. Плюнь, брат. Не по тебе».
Как в анекдоте: зоотехник колхоза «Заря Восхода» Иван Иванович Иванов всё заказывал по радио песню «Валенки», а потом вдруг попросил исполнить Прелюдию соль минор Рахманинова.
— С удовольствием выполняем заявку: не выёживайтесь, Иван Иванович, слушайте ваши «Валенки»!
Не правда ли, этот анекдот очень русский, очень народный? С такой любовью, с такой заботой об Иван Иваныче сочинённый… О, майн рюськи нарот очшень самокритичьен и миролюбифф, он имеет играйт гармошка!
Собственно, вся нынешняя «литература для народа» — переталдыкивание этого анекдота.
Ну а Маканин — что Маканин. Писать о нём скучно. Несмотря на не прекращающийся с 2008года издательский кризис и майское падение книжных продаж почти на пятьдесят процентов, новое «написал» будет напечатано отдельным томом, уже готовится. Золотые перья России по отмашке из Центра ринутся заполнять восторгами газетные площади, чтобы пять — семь тысяч одураченных ими студенток и учительниц литературы обеспечили этому удачному издательскому проекту рентабельность. А десять — двадцать других книг — не выйдут.
Они не выйдут никогда, дорогие мои. Поэтому «Литературка» и «не пишет про хорошее», как вы просите в письмах. Всё это хорошее покоится в издательских портфелях с размашистым фломастерным росчерком «Не пошло». Ударение на последний слог.
Чужой против Хищника
– 473 с. — 3000 экз.
О чём эта книга? Мне её рекомендовал человек, очень авторитетный в литературном мире. По количеству «литературного вкуса» и по влиятельности на писателей и издателей превосходящий всех литературных критиков, вместе взятых. Рекомендовал, закатывая глаза (без обид), как делают, когда едят что-то чрезвычайно вкусное. Настолько вкусное, что нет сил выносить. Я из рекомендации этой сделал вывод, что мне не понравится (не люблю «хорошей литературы»), и стал читать настороженно. Итак, о чём эта книга? Идиотский вопрос. Но вот
А книга о том, как труден и странен мир, перестающий быть для тебя своим. Это хорошо для литературы, потому что художественный эффект возникает из «остранения», а чужое-то как раз легче всего увидеть и показать странным. Привычные миры привычны одинаково, а каждый непривычный непривычен по-своему. С лица необщим выраженьем, для литературы весьма годится.
Может быть, написанные давно и о давнем рассказы Юрия Милославского — это реакция на «советский миф», на мир чёрно-белого кино, где всё было слишком понятно, привычно и ду-хоподъёмно. Нет, не «чернуха» в пику «лакировке действительности», совсем нет. И то была не лакировка, и это не очернительство. Просто когда раз понятно, другой понятно, третий понятно, — мир делается по щиколотку, и жить в нём становится нестерпимо, аж охота завыть.
Вот мы сейчас почему те чёрно-белые фильмы любим? Потому что мир вокруг не таков. Суетен, нечист, дре-безглив, без «ориентиров». Чего не хватает в жизни, того и хотим в искусстве — приправы к жизни хотим, витаминов. Это сегодня. А во времена Милославского (когда его рассказы писались) хотелось, наоборот, искусство приправить жизнью. Всем тем, чего тогдашнему искусству так не хватало. Пошлостями быта, безнадёжностью, высокой тоской, плесенью из подвала.
Это я понимаю. От стерильного сияния супермаркета глаз с душой отдыхают на кустике крапивы у заплёванного забора. Тогдашний советский художественный миф был «советским гламуром», а кустиками крапивы, то есть «органическим началом жизни», была жизнь из рассказиков Милослав-ского. Их не печатали.
Пройдёмся по головам. Вот рассказ «Скажите, девушки, подружке вашей.», о чём он? О том, как печален мир, даже когда цветут чахлые чайные розы в глиняных вазонах, даже тогда. На крымском курорте — вино и шоколад, но люди скоро умрут: «Юра Милославский умрёт сегодня ночью в городской больнице, Володя Самусин умрёт через месяц». За это им положено вино, положен шоколад, положены женщины. Не за то, что они построили какую-нибудь Магнитку, нет, — чтобы умирать было больнее.
Может быть, они и построили Магнитку, мы об этом не знаем, это не важно (это по разряду чёрно-белой понятности), мы видим только то, что нам показывают, — видим, как больной раком горла Володя берёт ртом из клювика жены кусок шоколада и идёт танцевать, а тут же за их столом сидящий любовник жены остаётся ждать, не его очередь. Через месяц будет его — чья очередь умирать, того и танцы. Тут же Юра Милославский, поэт, лапает любовницу на глазах у её мужа, провизора, тот подсыпает яд в Юрину рюмку, уже завтра жена освободится и (пока муж будет пользоваться перешедшими к нему от Юры правами) тоже чего-нибудь подсыплет, таков закон. В рассказе прямо так не написано, рассказ «воздушный», лирический, но из теней и звуков его соткано ровно это. Мы живём в ожидании разврата и пьянки, живём год, два, пять, потом умираем, но, поскольку сначала разврат и пьянка, никто не волнуется. Альтернатива разврату — печаль. Больше ничего нет.
Согласны? Не важно: главное, что рассказ сделал нам грустно, сделал хорошо. Мы умилились — и согласились.
Вот рассказ «Последний год шестидесятых». Человек с повышенным уровнем саморефлексии (и заодно филолог, воспринимающий мир как текст) приезжает в командировку в чужой город. На новом месте впечатления обостряются, люди и вещи кажутся «особыми» (не такие официантки в гостиничной столовой, не такой сосед по номеру), и становится понятно: это не город, это вся страна (и шире — вся жизнь) не такая, герой-филолог всюду чужой.