Уплывающий сад
Шрифт:
* * *
— Я все о ней знаю! — говорит Генек из Парижа, который вернулся из России. — Все знаю…
Тот же взгляд голубых глаз, те же перышки на голове. Я никогда не видела, чтобы Генек плакал.
— Ниоба, — шепчет он, — Ниоба. — И плачет.
Рядом стоит маленькая фигурка на коротких резвых ножках. Спрашивает сурово:
— Хочешь, чтобы у тебя опять давление поднялось? — И он покорно перестает плакать.
— Если бы не она, — доверительно шепчет Генек, — я сдох бы с голоду. — Все-таки изменился — слово
Фигурка на резвых ножках — жена Генека. На днях они уезжают в Соединенные Штаты.
Юлия — переселенная с бывших восточных окраин на новые западные — работает бухгалтером на мармеладной фабрике. Места красивые, не тронутые войной, в каждом городке старая площадь, старые аркады, старые фонтаны, все чистенькое, как на картинке, вокруг леса и холмы, среди холмов и лесов курорт на курорте, на курортах курпарки, в курпарках курхаузы и павильоны с минеральными водами (на одном из курортов однажды пил воду и дал концерт Шопен). О разбросанных здесь до недавнего времени небольших лагерях, лагерях-сателлитах, мало кто знает, а кто знает, тот молчит, толпы людей ломятся через вокзалы, мародерство идет полным ходом, и водка льется ручьями. В корчме «Под оленем» пианист с едва отросшим ежиком на голове каждый вечер играет «Красные маки на Монте-Кассино», хозяйка корчмы выжила благодаря арийским документам, пианист выжил в Освенциме, а грудастые официантки в обтягивающих черных платьях подавали здесь пиво и в те времена, когда со стены глядел фюрер, а корчма называлась «Zum Hirschen»[117]. Очаровательный городок с аркадами и старым мостом через реку, название которой войдет в историю.
За третьим курортом пролегает граница, якобы «зеленая», потому что еще не полностью закрытая, только прикрытая — кто хочет ехать, должен поторопиться.
Юлия проводила Генека до здания школы, где жили евреи, уезжающие из страны, которая стала кладбищем для их близких.
— Держись, — сказала она.
Генек протирал заплаканные очки, целый день протирал.
— Он будет держаться, пани Юлия, — ответила его жена. — Уж я постараюсь. Ему только надо овладеть профессией. У зятя там швейное ателье…
А Генек все свое:
— Ниоба…
Юлия работает бухгалтером на мармеладной фабрике, собирает маленькие кофейные чашечки, которые тут же раздает знакомым, собирает разноцветную керамику, пуговицы и шелк для шитья. Пуговиц насобирала прекрасную коллекцию. Путешествует по окрестностям, гуляет по зеленым холмам, ездит в разрушенный город смотреть на разрушенные соборы на острове и многочисленные мосты. Свое прошлое скрепила печатью молчания. Покровительствует молодежи, молодежь к ней льнет. Называет ее тетей.
— Когда я очнулась от тифа, то сказала себе: либо… либо… Как видишь — жива. А это обязывает.
И через секунду:
— Во всяком случае, обязывает снаружи…
Но какая она, когда вечером закрывает за собой двери квартиры? Со стен комнаты ее преследуют взгляды рослого Шимона и беззаботные улыбки мальчиков, стоящих на мостике в 3. Давид держит в руке книгу, Тулек — мяч. Под мостиком весело бормочет и пенится вода.
* * *
Писали
Еще никто этого не знает, и Юлия с трудом учит чужие буквы и чужие фразы, по вечерам сидит за школьной партой, днем то и дело заглядывает в тетрадь. Еще никто ничего не предчувствует, и Юлия возобновляет старые и заводит новые знакомства, ездит на море смотреть закаты, сидит под сикомором и пишет письма…
На небе ни облачка, дни становятся все теплее. Никто ничего не предчувствует, и Юлию ждет еще встреча со старым и постаревшим приятелем, который, как и многие другие, приедет в Песах и усядется на террасе отеля с видом на серое, хамсиновое море. Полысевший, голубоглазый — пиджак в клетку, галстук с пальмами — скажет Юлии:
— Я сейчас читаю американцев…
— А днем шьет брюки, — продолжит его жена. — Он хороший портной…
Юлия курит сигарету, смотрит на море и своим грубым голосом вдруг ни с того ни с сего:
— Jam, bajam onija…[118]
И только когда май начнет приближаться к концу и дни станут еще более жаркими, еще более хамсиновыми, история покатится стремительно: пролив закрыт, войска ООН отозваны, эскалация, эскалация — кричат дикторы на всех языках.
В песках Негева танки. Тяжелые дни ожидания. Она сидела над атласом, дышала с трудом.
— Гетто, — говорила Юлия, — гетто перед облавой. Спасайте детей…
Велела настроить радио на Каир и переводить новости, передаваемые на иврите.
— Откуда ты знаешь, что это ерунда, — возмущалась она. — Тогда тоже никто не верил… Посмотри, — она открывала атлас, — взгляни на карту. Мы — капля, точечка…
И снова:
— Дети, дети…
Вечерами мы сидели на балконе, воздух пах мандаринами, высоко в небе жужжали вертолеты, грузно пролетали самолеты. Юлия клала руку на грудь.
— Подай мне капли, — просила она.
Приступ случился сразу после прекращения военных действий, под утро. «Скорая» мчалась по городу, погруженному в спокойный, глубокий сон облегчения… Лежа в больнице, она спрашивала о новостях по радио.
После второго приступа Юлия уже не открывала глаз, дремала. Сделалась маленькой и плоской. Только однажды подняла веки и — в полном сознании — спросила своим прокуренным голосом, разборчиво, четко:
— Состоялось ли уже общее собрание ООН? Что говорил Косыгин?
Той же ночью она увидела сыновей и звала их к себе.
* * *
В уже упоминавшейся резной шкатулке, где мы нашли две записки из Яновского лагеря и дневник Тулека, было еще несколько фотографий. На одной из них Юлия обнимает мальчиков, стройная, элегантная, в светлом платье, в перчатках до локтя. Голова склонена — лица не видно. Его заслоняют черные крылья большой соломенной шляпы.