Ураган «Homo Sapiens»
Шрифт:
— Ехал берегом, узрел ночевку твою. — Егор пошарил: в кармане, бросил на стол тусклую гильзу. — След почему не глянул?
— А чего глядеть-то? Промазал.
— Не промазал. Сема. С кровью след. Мается теперь зверюга во льдах из-за твоего «Бурана». Еще раз любого зверя в таком виде отпустишь — не быть тебе охотником. Так мы с Питычи думаем.
— Умкы больной — этки, плохо, — согласно покивал Питычи. — Ловить кушать не может, пойдет в поселок.
— Да он хоть бы дернулся на выстрел, — сказал Семка. — Ну, может, чуть задел… Ты, дед, не паникуй раньше времени.
— Он не паникует, — сказал Егор. — Он точно знает.
Питычи отхлебнул чаю, потом сказал:
— Хороший охотник Семка, только человек из его шкуры убежал.
— Какой волк, — Егор сморщился. — Холуй в нем обустраивается.
— Михалыч, — сказал Семка, — ты меня охоте учил, а теперь…
— Ошибся, видать. Шугануть бы тебя из поселка, да девку жалко. Да и шугануть — дело нехитрое. Россия широка, покатишься без зацепки, бурьяном: кому это в радость?
— Михалыч… Эх, Михалыч… Мне самому вот так… — Семка стукнул ребром ладони себя по горлу. — Ну хошь я вам утром все про Ясака выложу на бумаге с подписью? Я про него много знаю. С бригадиром девятой у него уговор. С тем, что привез прошлым годом из командировки, подобрал где-то в области. Этот бригадир оленей горнякам продает, а потом акты на волков пишет: «Режут!» И Мишка Вакин ему ясак пушниной платит за устройство на хороший участок, и Бармалей за хвосты [2] письма читает, с жалобами перехватывает, а чуть кто на телефон — жаловаться впрямую — враз «авария на линии». А какая такая «авария на линии», если у нас радиотелефон? Ну, походит человек день-два, растворит, осадит на дно души обиду бутылкой, да и притих. Пешком-то не потопаешь за триста верст в райцентр. Вертолетом лететь, так с нашими погодами, бывает, — пару недель выложи. Значит, бери отпуск за свой счет, а Ясак на заявлении — «Отказать». Все вам выложу, Михалыч.
2
Хвосты — бытовое название шкурки пушного зверька.
— Зачем — нам? — сказал Егор. — В инспекцию пиши.
— Утром, враз! — Семка встал. — А теперь я пойду.
— Проведай девку-то. Думаешь, она спит? Слезой, небось, изошла. И дрючок свой забери, хоть и отрезвел: дух от тебя…
— Ну, как мыслишь, старик? — спросил Егор, когда Семка ушел.
— Наверное, хороший будет человек, — сказал Питычи. — Ты писионер, я писионер — он станет менять. Жизнь часто петляет, как аатгыргын, молодой ручей. Но начало его в земле, а впереди всегда море.
Поселок стыл в полярной ночи, глухо жужжал на электростанции дизель, свет пятисоток тек по сугробам голубым лаком, резко отчеркивая провалы теней за постройками. По верхушкам надувов фонтанчиками курилась поземка, шуршала на длинных скатах. Свежий снег пищал под ногами.
Все расскажу и простит, думал Семка. Про пушнину, медведя. Вместе письмо напишем — Ясак и у ее брата, охотника на моржа, пытался за водку клыки мимо склада «оприходовать». А письмо отдам геологам, обещали в январе подбросить на участок угля…
Впереди, на верхушке сугроба, обрисовалась фигурка человека. Кто-то еще не спит… Да, геологи и отвезут в район. У тех парней не перехватишь. Нет, Ясак Умелыч, не все ты можешь, я еще душу от твоих поганых лап отмою…
Человек впереди обрисовался на новом сугробе. Из-за школы наперерез ему затрусила собака. Ха — Лошадь! Гуляй, гуляй… Бичи мы с тобой. Лошадь, а не люди…
Человек остановился у домика Нины, и Семка, наконец, узнал — она! Меня, забулдыгу, ищет! Он открыл рот, чтобы окликнуть Нину, и замер. Из тени ее дома вышел медведь. Семка хотел дернуться, крикнуть, но почувствовал себя связанным, с заткнутым ртом. Только ощутил, как на голове зашевелились волосы и малахай поехал на затылок.
А медведь сделал к Нине несколько шагов, заскулил как-то не по-дикому и вытянул лапу.
— А-а-ай! — тоненько закричала Нина. — Ыммэ-э-эй! Мама!
В следующую секунду она размахнулась и ударила
— У-гырр-ых! — выдохнул медведь. Даже издалека Семка увидел, как полыхнули красные огни звериных глаз, губы сжались гармошкой и пасть, сверкнув клыками, распахнулась широко и страшно. Медведь шагнул вперед, и Нина исчезла.
Пес Лошадь молча с разгона прыгнул на зверя, но встреченный ударом здоровой лапы, грохнулся о промороженную стену и отлетел в снег с переломанными ребрами и шеей. Наконец воля разорвала призрачные путы ужаса, и Семка бросился вперед, крича и размахивая палкой.
Он бежал и кричал, и ему вдруг стало казаться, что время постепенно замедлялось и наконец повернуло вспять. Расстояние между ним и Нининым домиком стало расти вопреки всем законам. Семка вдруг увидел себя в колонии, потом в пьяной драке с ножом в руке, потом в школе, почему-то на уроке истории, и еще раньше, на теплых коленях матери.
— Гав! — вопросительно тявкнула чья-то собака и тут же зашлась истеричным воплем: — Гав-а-ва-ва-ва-ва!
— Ггррухх! — рыкнул медведь и пошел в торосы.
За его спиной по всему поселку заполыхал полный древней ненависти собачий лай. Зазвучали голоса людей, захлопали ракеты. Умка, подгоняемый тревогой, охватившей поселок, заспешил. Лапа болела. Рана начала гноиться уже двое суток назад. А сейчас, после удара палкой, ее задергало частыми болевыми вспышками.
Обессиленный трехнедельной голодовкой и болезнью. Умка повернул на запад и побрел в лабиринте торосов, а когда они кончились, вышел на берег. Здесь через равные промежутки стояли нехитрые охотничьи снаряжения на четырех ножках с килограммовыми кусками приманы: для промысла песца. Часа через два Умка добрался до первой снасти, ударом лапы разрядил ее, опрокинул и подобрал еду. Немного, но и это возмещало хоть часть сил, нужных для движения. И Умка побрел дальше на запад, разрушая снасти и поедая приману. На вторые сутки он добрался до избушки ранившего его охотника. Здесь густо пахло нерпой, олениной и рыбой. Кроме того витало множество других непонятных запахов, которые встречаются только у человеческого жилья. Умка выдавил фанерную дверь сарая — там ничего съестного не оказалось. Тогда он попробовал проникнуть в дом, но окошко было крохотным, а сложенный из древних плавниковых лиственниц сруб и сработанная из лиственничных плах именно на такой случай дверь не поддались обессилевшему зверю, и он побрел дальше. Песцы давно бросили его и ушли во льды искать более удачливого хозяина. Истощенный медведь остался один и теперь подолгу лежал возле каждой разбитой снасти. Если снасть попадалась старая, он выгрызал пропитанные жиром куски досок, слушал шелест поземки и сквозь постоянно текущие слезы наблюдал дымящуюся тундру, бесконечную равнину океана. Там в скупые рассветные часы бродили сине-розовые тени, и Умке казалось, что он слышит, как за мерцающим фиолетовым горизонтом плещут волны в клубящихся туманами полыньях и над ними кричат птицы. Странно: те богатые жизнью края с каждым днем становились все более недосягаемы в пространстве, а виделись все четче. Воспаленный мозг рисовал картины охоты, заставлял тело трепетать, воскрешая запахи добычи, пойманной в давние дни. Медведю вспоминались уютные, конуры под торосами, где он отдыхал после удачной охоты, дальние осенние плавания на льдинах, усеянных компаниями моржей, схватки с ними в те времена, когда он был здоров и могуч.
Виденья наплывали и таяли. Умка поднимался и брел дальше, интуитивно понимая, что жизнь не покинет его, пока он движется.
Утром Золотарьков собрал охотников и специалистов. Собственно, специалисты — зоотехники и ветврачи, как всегда, были в тундре, в бригадах оленеводов. Пришли охотники, механик и завскладом.
— Людоед в поселке, — сказал Золотарьков. — Решаем — что делать?
— Дежурство надо установить, — сказал механик.
— Как с оружием? — спросил Золотарьков у кладовщика.