Ураган
Шрифт:
— И, конечно, что бы ни говорили, — продолжал он, — а что старого Джона Пайла жена разлюбила — ее рук дело, да и других всяких пакостей много она натворила…
Врач умолк, орудуя чем-то вроде ложек. Сарахобальда стонала, дрожа, извиваясь от боли, закусив посиневшие губы. Одна из помощниц подала врачу какую-то штуку с металлическими зубьями, Сарахобальда чувствовала, как зубья эти вгрызались в ее внутренности…
Наконец врач кончил операцию. Все еще продолжая говорить громко и весело, он тщательно намылил руки, открыл оба крана. Вода смывала белоснежную пену с его ладоней, и такой же, как пена,
— Война есть война. Поняла, чертова ты старуха?
В операционной было жарко, жужжали вентиляторы, едко пахло марганцовкой, которой врач сделал промывание, прежде чем наложить повязку…
Надсмотрщик ходил по всему поселку и рассказывал о нападении на Сарахобальду. Больше всех встревожились дон Андрадито и Хуанчо Монхе, хотя оба были хорошими стрелками. Они ходили обвешанные ружьями и пистолетами, горячо молились святым в застекленных рамках, которые прежде висели в их до- мах, забытые, привычные, незаметные, как дыхание… Ничто не помогло. Надсмотрщики жили в постоянной тревоге. Работники глядели вроде бы как обычно. Но надсмотрщики, те, что поважнее, и те, что помельче, чувствовали — что-то переменилось, трудно сказать, в чем дело, но взгляды работников как бы ощупывают их, примериваются, ищут, куда нанести смертельный удар, когда придет пора рассчитаться за все.
Теперь жены надсмотрщиков могли успокоиться — надсмотрщики мало выходили из дому. Разгуливать по поселку казалось опасным, и после работы все сразу же отправлялись домой — сидели, читали журналы и старые книги, играли с детьми, меняли свечи, дни и ночи горевшие перед изображениями Христа и святых. Молчаливая толпа как бы обступала их, сходились, как тени, огромные шляпы, вздымались мощные смуглые руки, узловатые цепкие пальцы с длинными ногтями тянулись к их горлу, сверкали, рассекая воздух, мачете, и уже нечем было дышать…
Задыхался надсмотрщик, тот, что поважнее, и тот, что помельче, расстегивал на груди рубашку, силился спастись от самого себя, от своего страха, вырвать со дна души притаившийся ужас. И раскидывал в стороны руки, будто плыл среди черной ночи в серебряных каплях росы, не росы — пота, пролитого не Христом распятым, а тысячами пеонов, что гнут спины над бороздами, днем и ночью, до полного изнеможения.
И тревожен сон надсмотрщика, того, что поважнее, и того, что помельче. При малейшем шорохе срывается он, голый, разгоряченный, с постели, на которой, беззащитная, голая, спит его жена, посапывают в темноте ребятишки, тоже голые, беззащитные, а он стоит в дверях, всматривается в черно-зеленую тьму, не мелькнет ли там, в зарослях, чья-то тень. А иногда стреляет вдруг прямо перед собой, расстреливает свой ужас. В ответ воет пес, бормочут в курятнике сонные куры, ветер хлопает дверью…
— Пулеметы прислали! Много, — прокатилась, весть, — пулеметы… и солдаты… стали лагерем около станции!
Надсмотрщики, те, что поважнее, и те, что помельче, спешили убедиться своими глазами. Работники тоже хлынули к вокзалу. В этот день надсмотрщики не пошли после работы домой. Что там делать? Читать, возиться с детьми… какая скука! Молиться они тоже перестали. Стоит ли молиться, раз прислали пулеметы? А жалкие угрозы всех этих папаш, братьев, родственников или просто
Лавочник по вечерам перетаскивал с места на место свою железную кровать, волочил по всему погребу, как каторжник цепь. Каждую ночь он спал в другом месте.
— Пулеметы я видел у себя на родине, — говорил он. — Конечно, их прислали, чтоб защитить начальников. Только солдаты-то, они из народа. Такие же индейцы, так что доверять им особенно нечего. Эти самые пулеметы в один прекрасный день… Ха! В один прекрасный день они повернут на нас, вот тогда вы вспомните меня, вспомните дядюшку Чичигуо!
Похватали много народа, в том числе Бастиансито Кохубуля и Хуанчо Лусеро. Это были люди крепкие, из тех, что умеют держаться, таких не запугаешь, им и смерть нипочем.
Их повели на станцию, жены и матери бежали следом. Арестованных затолкали в вагоны для скота. Поезд тронулся, закричали, заплакали женщины… Бастиансито широко открытыми глазами глядел перед собой, Лусеро поднял жесткую широкую ладонь, помахал своим…
И вот опять — шляпа на голове, чемодан в руке, трубка в зубах — Лестер Мид отправляется в столицу.
Поезд страшно опаздывал. Мид и Лиленд пришли на станцию, сели на скамейку, глядели на пальмы, кустарники… Два часа с лишним просидели они молча. О чем говорить? Лиленд так хорошо рядом с Лестером!
Подходили бродячие собаки, печальные, тощие, надоедливые как мухи, обнюхивали их и шли прочь. Иногда какой-нибудь местный житель, набегавшись от одного окошечка к другому, совсем сбитый с толку, спрашивал, когда же придет поезд. Они отвечали. И опять молчание, палящее солнце, жара, мухи, кустарники, пальмы… Наконец из кустарника, будто из клубов зеленого дыма, медленно выполз паровоз. Свисток, звон колокола… Разлука.
Лестер Мид отправился к своему адвокату, отставному судейскому чиновнику, при виде которого невольно приходили на память такие давно забытые слова, как неподкупность, незапятнанность, безупречность. И вдобавок за спиной адвоката высилось распятие высотой чуть ли не в два этажа.
В пиджаке с протертыми локтями, рубашке весьма преклонного возраста, много повидавшем на своем веку галстуке бабочкой, которая все норовила взлететь, и в больших, не по ноге, ботинках адвокат сообщил своему клиенту, что, получив его телеграмму, тотчас же отправился в суд и просмотрел назначенные к слушанию дела, но ничего не обнаружил.
— Как же ничего, когда они в тюрьме!
— Дайте мне договорить, сеньор Мид. Единственно, что там имеется, — это бумаги, великое множество бумаг. Но ни в одной из них ничего не сказано об аресте обвиняемых. Ничего.
— Мои товарищи арестованы, понимаете? И для меня это все.
— Конечно. Свершен незаконный акт, тем самым допущено нарушение конституции, то есть преступление, и моя задача в этом деле — избежать повторения подобных фактов. — Адвокат достал сигарету домашнего изготовления, закурил и прибавил: — Я придерживаюсь того мнения, что поскольку действия суда полностью игнорируют какие бы то ни было правовые нормы, — голос бедняги дрожал от стыда, он был честный человек, — то, если мы пойдем по законному пути, мы добьемся лишь того, что папка с делом будет расти и пухнуть, а арестованных нам не освободить.