Уродины
Шрифт:
Пятнадцать
– Хорошая ночь!.. – послышалось сзади.
Дело было на крыше. Я робко пыталась покончить с собой. Весенний ветер услужливо подул в спину.
– Тихая, ясная! – не унимался голос. – Звезды какие! Видно, завтра хороший день будет.
Я сделала шаг назад. Поежилась. Что ему надо, этому незнакомцу. Оглядела – мужчина неопределенных средних лет, старые джинсы, сигарета. Курит, наслаждается огоньками вдали. Как будто и нет меня.
– Вы любите театр? – спрашивает.
– Театр? Вы кто?
– Да я на 15-ом живу, сюда гулять прихожу. А тут вижу – ты… делом
У него были лысеющие виски, щетина, тренировочные штаны.
– Ну так что с театром?
– Я… люблю театр, – сказала я, чтобы отвязаться.
– Да ладно! – устало махнул рукой мужик. – Все так говорят. «Я люблю искусство, театр, литературу…» А кто-то из них на самом деле любит? Да что в твоем возрасте еще можно любить? И как? Только так, ради приличия, мол, смотрите на меня, а тоже, как вы, человек! Тоже люблю, что другие любят. Да ты была хоть в нем, театре-то?
– Была.
– И понравилось?
– Нет, – нахмурив брови, припомнила я.
– А что смотрели?
– «Мертвые души»…
– Вот видишь, а говоришь «люблю»! Любить еще научиться надо. А вообще, театр… Я тоже его не люблю. Не понимаю. Ну ладно, – мужик затушил сигарету, подошел к краю крыши. – Ты, наверно, прыгать собралась? А я тут отвлекаю…
Далеко внизу залилась в истерике сирена.
– А чего прыгаешь? Еще не разобралась, что любишь, что нет, а уже… Эх… И что так? Жить тяжело? Ты расскажи, я, может, это… – хихикнул мужик, – компанию тебе составлю.
Не буду отвечать, подумала я.
– Жить не хочешь? А что, погода не нравится? Утром рано вставать? Задают много? Мама любить меньше стала?
– Не надо издеваться! В любом возрасте можно быть несчастным, – с важным видом произнесла я.
– Ну, можно-то оно можно! – вздохнул мужик. – А можно и не быть. Вот ты, например, театр не любишь. А его люди делают, декорации там, репетиции… Актеры целую историю умудряются рассказать. А такие, как ты, приходят, и говорят – не нравится! Или наоборот. А понимают они? То есть вы? Понимаете, что там такое в глубине запрятано? В каждом спектакле? В каждой реплике? В каждом бутафорском яблоке на столе? Не знаете. А уже говорите, мол, нравится-не нравится.
– А что там? В яблоке?
– Э, нет! Это надо садиться в зал и смотреть. А так тебе любой дурак на улице скажет, что там за смысл – а там его и нет, может. У каждого своя правда. Внутри она. Вот ее и надо понять.
– А как? – переступаю с ноги на ногу. Холодало. Пижама еще эта дурацкая, с зайцем. Надо было поприличнее одеться, что ли. Дело все-таки важное, один раз в жизни бывает.
– Ну, как-как… Путем проб и ошибок, так сказать, – ухмыльнулись усы мужика.
– А Вы поняли?
– И да, и нет… Понял, что достаточно мне… Хватит и того, что уже понято.
– И не ходите в театр?
Мужик долго и хитро посмотрел вдаль.
– Нет, не хожу.
– И не любите?
– Театр? Нет, не люблю. Эх, ладно! Поздно уже. Вставать завтра рано. Пойду я. А, и я… вроде как в спектакле играю… Ты если надумаешь, заходи. Спокойной… Ах, да, ты же не… Ну, ты там поосторожнее, – мужик кивнул на край крыши и пошагал прочь.
Такой странный, усатый, пришел и разрушил весь настрой. Я вспомнила, почему поднялась сюда. Почему так больно? Почему
Шестнадцать
Сестру назвали Виктория, чтобы она не повторила судьбу неудачников с банальными именами. Их счастье было такое показное, что даже неприличное. Все суетились вокруг нее, маленького человека, который еще ничего из себя не представлял и не будет представлять, если ее как следует избаловать. Их воспитание заключалось в том, чтобы говорить Вике утром и вечером, какая она красивая и умная, а остальные положительные качества должны были приложиться сами собой.
Сестра унаследовала от мамы худощавое телосложение, быстрый метаболизм и чрезмерное самолюбие. Маленькая она была лучше, но потом ее испортили подарками и лаской. Она любила капризничать, выпрашивать, закатывать глаза. Быстро стало ясно, что она вырастет «настоящей женщиной», по всем стандартам матери.
Разбитые вазы и испачканные платья ей прощались. Отец был рад купить что угодно, выполнить любую просьбу. На дни рождения дарил ей самые красивые и экзотические цветы, заказывал самые дорогие торты. Мне кажется, если бы она попросила его купить ей слона, или крокодила, или подводную лодку – он бы все сделал, лишь бы это было в пределах его финансовых возможностей.
Она была красива той сладко-приторной красотой, когда смотришь на нее – и вроде глаз не оторвать, но и зацепиться не за что. У нее были довольно примитивные, но гармоничные черты лица, вздернутый капризный нос, небольшие губы бантиком, небольшие глаза – все в меру.
И как ее ни превозносили, она была все равно обычным ребенком, которого нужно было учить ходить, говорить, читать, который часто болел и плакал – и в эти минуты с ней была я, ибо должна быть в доме хоть какая-то мать.
К десяти годам она отрастила волосы до середины спины, а у меня за спиной были три года суицидальных планов. Волосы у нее были темно-русые, идеально прямые. Мама водила ее на недели мод, покупала ей дорогие платья, которые она носила с достоинством, несмотря на свой еще неосознанный возраст. В такие дни они шумно собирались, смеялись, потом надолго уходили, а когда возвращались, подолгу пили чай и обсуждали насыщенный день. Ей было хорошо, она почти не пила.
Иногда я нарочно нарушала их идиллию. Когда Вика только родилась и мама бегала вокруг нее, я стала драться в школе. Маму вызывали в школу, она негодовала, но не ходила. Училась я как на зло хорошо, но рассказывала ей только про оценки ниже пятерок – пусть мучается. Я требовала слишком многого (замечать меня), и вскоре она перестала это делать. Даже перестала попрекать меня лишним весом.
Когда я заканчивала школу, они предложили мне пожить одной под предлогом того, что пришло время учиться самостоятельности. Просто отселим ее куда подальше, придумали они с белым воротничком. Так Вике перешла по наследству моя комната с недурным видом из окна. А у меня начинались лучшие годы моей жизни, еще лучше, чем прежде.