Урок немецкого
Шрифт:
— Поспеем вовремя, Тео, — уверял художник, — не к чему все время смотреть на часы.
Внезапно они остановились, опустили ношу. Стали совещаться. Они смотрели на полуостров.
— Не видишь? Еще левее, в ямке, у самой воды? Неужели не видишь?
— Ютта?
— Она самая, и знаешь кто лежит с ней рядом?
— Клаас?
— А кто же еще!
Наконец-то, значит, Клаас проснулся, наконец-то решился выйти из-под защиты Блеекенварфа. Он лежал на песке ничком, а возле него в тесном, свалявшемся купальном костюмчике, заштопанном возле подмышек и на ее маленьком, твердом заду, стояла на коленях Ютта. Клаас снял с себя рубашку и так
— Позвать их? — спросил я. — Сбегать за ними?
— Не надо, — остановил меня доктор Бусбек, — я уже простился с обоими в саду. Оставь их.
Теперь ничком на песок бросилась Ютта, проворно спустила с плеч бретельки костюма, а Клаас неловко приподнялся и довольно долго искал пузырек с маслом. Он облил ей всю спину, растер ладонь о ладонь, хотел было приняться за дело, но вдруг почему-то остановился и, склонив набок голову, сверху поглядел на Ютту, которая покорно лежала и, должно быть, спрашивала: «Ну? Ну что ж ты?» Затем он начал втирать ей масло, довольно-таки машинально, даже как-то безучастно, потому что, массируя, все глядел на Северное море и на раскаленный пляж; тут он нас и заметил.
Он помахал нам, подтолкнул Ютту и указал в нашу сторону. Оба замахали. Мы замахали в ответ. Но ни они, ни мы не двинулись с места. Потом мы подобрали багаж; на этот раз я пропустил мужчин вперед, им время от времени приходилось менять шаг, чтобы утихомирить разгулявшийся чемодан, который порой оживал и, раскачавшись, начинал лягаться.
— Слава богу, что мальчик остался жив.
— Да, слава богу.
Глюзеруп был уже виден, даже дважды виден в мареве знойного дня: второй Глюзеруп, с припудренными цехами цементного завода, с водонапорной башней и ржавыми газгольдерами, словно бы в зеркальном отображении поднимался над первым.
— Ни улыбки, Макс.
— Что ты хочешь сказать?
— Земля эта — твоя земля, она не умеет смеяться, даже сегодня, в такой великолепный день. Вечно на полном серьезе, все равно и при солнце такая суровость.
— Тебе было тяжело здесь?
— Все время, Макс, считаешь себя к чему-то обязанным.
— К чему же?
— Не знаю, может, к серьезности, к серьезности и молчанию. Даже в полдень она гнетет. Иногда мне представляется, что эта земля не имеет поверхности, а лишь… Ну, как бы выразиться, глубину, лишь зловещую глубину, и все, что там скрыто, тебе угрожает.
— И тебя это страшит, Тео?
— Мне просто кажется, что поверхность человечна.
— Я понимаю, Тео, но, раз уж она такая, не следует ли нам попытаться сделать эту землю обитаемой?
— Конечно, это тревожит, но это всего лишь настроения, быть может, вся земля здесь из одних настроений, и, раз они тебе известны, уже не так теряешься.
— Вероятно, мы должны научиться ее видеть.
Так на прощание рассуждали они на гребне дамбы, и могло создаться впечатление, что они не хотят оставить между собой ничего недосказанного. Они рассуждали и все еще не заметили, что у входа в «Горизонт», подбоченясь
— Нам надо поспеть на поезд, Хиннерк, в Гамбург только один прямой поезд.
— Глоточек, — настаивал Тимсен, — глоточек на прощание, после стольких лет, все готово. — Он просунулся до половины в открытое окно и захлопал в ладоши, и тотчас Иоганна в белом переднике вынесла поднос с высокими бокалами, в каждом плавал ломтик лимона.
— Что это такое?
— Сперва выпейте.
— А Зигги?
— Верно. Иоганна, еще шипучки для мальчика.
Мы чокнулись на прощание и за скорую встречу, мужчинам питье понравилось, и они спросили:
— Откуда у тебя джин, Хиннерк?
— А в честь чего, вы думаете, мы так проветриваем? — спросил Хиннерк Тимсен. — Здесь всё устраивают праздники победы, приезжают из Глюзерупа в своих машинах и празднуют, мы даем только помещение да проветриваем. Вы хоть бы разик посмотрели, — сказал он и выпил, слова но решил за всех нас просмаковать. — Скоро у меня будет для вас еще кое-что получше. Да, Макс, а о тебе опять сегодня утром справлялись. Приехали в джипе. Они плохо знают по-немецки, я плохо знаю по-английски, но понял, им хочется, чтобы ты их нарисовал, портрет, что ли, как того майора. Что мне было делать, я им объяснил, как проехать в Блеекенварф.
— Найдут, — сказал художник и поставил пустой бокал на подоконник, взглядом показывая, чтобы и мы туда поставили свои, затем поблагодарил Тимсена, похлопывая его по плечу, и, когда Бусбек и Тимсен пожимали друг другу руки, сказал:
— Давайте побыстрей, не навек же расстаетесь.
— Может, все-таки заглянете на минутку? — спросил трактирщик, на что Бусбек:
— Боюсь, если дальше так пойдет, мы опоздаем.
Снова прощание и все, что при этом говорится: возвращайся скорей, держись и не пропадай надолго, уж будем надеяться. Мы взяли вещи и двинулись дальше. Тимсен махал нам вслед с тропинки, а Иоганна — с видовой площадки.
— Еще несколько таких прощаний, Тео, — сказал художник, — и придется тебе тут остаться.
— Поспеем еще, — уверял доктор Бусбек.
Я предложил им срезать угол, идти к железнодорожной насыпи, затем вдоль полотна и через чугунный мост; они согласились, и мы кое-как спустились с дамбы и пошли напрямик теплыми лугами.
— Цветы не забудь, — сказал доктор Бусбек, — в день ее рождения, восьмого сентября.
— Уж как-нибудь я знаю, когда у Дитте день рождения.
— Тогда хорошо, я только напомнить.
Мы вскарабкались на железнодорожную насыпь и пошли проторенной тропинкой; не только путевые обходчики, а почти все у нас ею пользовались, когда спешили на поезд. Я кидал кусочки щебня в темные широкие рвы, над которыми висел зной. Палкой колотил по перилам чугунного моста. Я уже различал станционные часы, крест-накрест заклеенные лейкопластом, — на стекле была трещина.
— Видишь, — сказал художник, — поспеем вовремя. Даже билет тебе купим.