Уроки зависти
Шрифт:
– Спокойной ночи, Либхен, – сказал он. – Постарайся хорошенько отдохнуть.
Всю ночь Люба не сомкнула глаз. Она едва дышала – так навалились на нее воспоминания. Снег с деревьев, стеклянный ангел и снова снег, только уже не летящий с деревьев россыпью, а лежащий сплошным покровом на лугу, и Бернхард объясняет ей что-то про цепочки заячьих следов, и она видит, как он счастлив объяснять это ей, и как поэтому серьезен, как старается, чтобы она все поняла…
И самое невыносимое воспоминание восставало в ее сознании – о первом его поцелуе. Она расплакалась при нем от дурацкой обиды – оттого, что Федор женился
А она гнала от себя воспоминание о его первом поцелуе, изо всех сил гнала! Потому что другой поцелуй, тот, у ручья, перекрыл все силой чувства, которое взметнулось в ней, и никаких других поцелуев после этого быть уже не должно было, не хотела она о них помнить!
Она – не хотела. Но они были, эти поцелуи. Поцелуи, ласки, доверие – были в их с Бернхардом общей жизни все эти очень простые вещи, без которых жизнь не имеет смысла и которые поэтому… непредаваемы. Не могут быть преданы. Не должны.
Все это Люба понимала сейчас так ясно, как если бы кто-то сказал ей об этом. Прежде она не думала ни о чем подобном, это не имело для нее никакого значения. Но после того как Саня вошел в ее жизнь, в ее душу, заполнил собою весь огромный мир, который с ним же только для нее и открылся, – с тех пор Люба стала видеть и сознавать в этом мире то, чего не сознавала прежде.
Как странно это было, как страшно! Саня, именно тот человек, без которого жизнь ей не нужна, стал причиной того, что жизнь с ним оказалась для нее невозможна.
Рассвет в декабре был поздний. Люба еле дождалась, когда начнется рабочий день.
Она стояла на тропинке, ответвляющейся от той, что вела от рабочего флигеля к лесу. Саня не мог не увидеть ее в прозрачном зимнем лесу по дороге на работу и не мог не подойти. Или мог?
Он подошел. Стоял, смотрел на нее, молчал.
– Саня, – сказала Люба, – я не уеду с тобой.
Может, еще что-то надо было сказать, объяснить… Но она не могла.
Саня помолчал еще немного. Люба видела, что он не осмысливает сказанное ею, а просто не может говорить.
– По-другому и быть не могло, – произнес он наконец.
И тоже ничего больше ни говорить, ни объяснять не стал.
В суровом утреннем свете смотрела Люба, как уходит, удаляется, исчезает в полумраке леса единственное счастье ее жизни.
Глава 18
А разве это могло быть иначе?
Что он мог предложить женщине такого, что заставило бы ее бросить все, отказаться от всей прежней своей, налаженной жизни и решить, что теперь ее жизнь будет проходить с ним? Да не какой-то абстрактной женщине что он мог предложить, а вот этой, Любе, которая каким-то неожиданным и незаметным образом стала частью его самого, и очень важной частью, главной, может быть?
Ничего он ей предложить не мог. И как еще пришло ему в голову сказать: «Поедем со мной»?
Куда
В квартиру эту Саня зашел вот именно для того, чтобы временно поставить чемодан и не тащиться с ним на вокзал за билетами. Он собирался купить билеты на сегодняшний же день, за тем и приехал в Кельн. Путь до Москвы из Кельна был не намного короче, чем из Фрайбурга, но отсюда ходил автобус, которым можно было добраться гораздо дешевле, чем поездом. О самолете и речи быть не могло – не великими деньгами обогатила Саню Германия.
«Вот именно, – зло подумал он о себе. – Нашелся бременский музыкант! Осел, больше никто».
Когда начались его немецкие странствия, то он вообще-то о бременских музыкантах позабыл. Больше вспоминался стишок, который бабушка читала ему в детстве, – о том, как веселый птицелов Дидель идет через Гарц, поросший лесом, вдоль по рейнским берегам, по Тюрингии дубовой, по Саксонии сосновой, по Вестфалии бузинной, по Баварии хмельной, – идет и насвистывает песни. Заканчивалось это стихотворение: «Марта, Марта, надо ль плакать, если Дидель ходит в поле, если Дидель свищет птицам и смеется невзначай?»
Когда был маленький, Саня никак не мог понять, отчего она плачет, эта Марта, ведь такой счастливый достался ей друг. А теперь он очень даже понимал это и понимал еще, что Марта не плакать должна, а надавать этому весельчаку-птицелову пощечин, да и послать его подальше. Иди куда глаза глядят, свисти, любуйся собой и природой! Только не рассчитывай, что женщина, в которую ты так нелепо влюбился, станет тебя сопровождать.
Он нарочно думал о себе как можно злее. Злость хоть немного перешибала боль, которая саднила в сердце. Не увидит он больше свою Жаннетту. Да и не его она совсем, эта Люблюха.
Квартирка, которую снимал Алекс, находилась в районе Ниппес. За то время, что пели в Кельне, Саня успел изучить город, и Ниппес вызывал у него наибольшую приязнь. Не потому, что район был простонародный, и не вопреки этому. Просто нравились его живость, и узкие улицы, и простые деревянные дома, и кнайпе, в которых вечерами стоял гул мужских голосов, и маленькие пекарни, куда каждое утро приходили хозяйки за свежими булочками к завтраку. Немецкая идилличность вызывала у него понимание; может, и правда кровь отзывалась.
Но сейчас он шел к метро на Эбертплатц и думал только о том, как непростительно, как самовлюбленно было все, что он делал до сих пор.
С чего он взял, что Москва просто так, сама собой, должна была распахнуть ему объятия? Что он сделал для Москвы, чтобы она хотела что-либо для него сделать? Только фыркнул возмущенно да уехал в Рославль, а потом и оттуда уехал, бросил свои хоры в Васильеве, и в Хлебниках, и в Клёнове, а теперь вот и из Германии уезжает, бросив все.
Оправданием себе он чувствовал лишь то, что из Германии он уезжал с совсем другим чувством, чем из Рославля, – с чувством новым, прежде неведомым. Хаотичность его передвижений по белу свету, которую он, самоуверенный осел, склонен был считать сложностью, неоднозначностью собственного внутреннего мира, сменилась теперь движением сильным, направленным, как выстрел.