Усобники
Шрифт:
– Я ль не стараюсь…
– Потому и послал меня к тебе великий князь. Мнится ему, не с добром к нему князь Даниил.
Не успел Селюта и рта открыть, как на Ерёму боярыня с охами и ахами насела. Селюта, улучив момент, хитровато подмигнул:
– Я, боярин, обо всём поведаю, дай срок, вот только от боярыни отобьёмся.
Этой зимой Олекса и Ермолай похоронили старого гусляра. Лёг с вечера, а утром кинулся к нему Ермолай, а старик уже мёртв. Лик у покойного умиротворённый, благостный. Видать, смерть пришла к нему по-доброму, не терзала
Отходил старый гусляр по миру, отмерил землю, и всюду с радостью слушали его игру и пение. Был Фома желанным и в княжьих, и в боярских хоромах, в домах и избах смердов и ремесленного люда.
Хоронили старого гусляра всей Москвой: пришёл народ из Ремесленного посада и княжьи гридни, помянули Фому добрым словом. А на второй день явились в кабак к Ермолаю Сорвиголов с товарищами. Сказал атаман ватажников:
– Прослышали, что не стало Фомы, помянем его.
Выставил кабатчик на стол хмельной мёд, глиняную миску квашеной капусты, приправленной кольцами репчатого лука, отварное мясо дикого вепря.
– Пусть Господь не оставит Своей милостью нашего Фому, — промолвил Сорвиголов и разлил медовуху по чашам.
Заглянул в кабак Олекса. Увидел Сорвиголова, присел на лавку, к краю стола.
– А, гридин, — раздвинулись ватажники, — деда твоего поминаем.
Олекса вздохнул:
– Он мне жизнь показал, уму-разуму наставил.
– Это ты, верно, заметил, — согласились с ним ватажники. — Фома многое знал, верный человек был.
Олекса придвинулся к Сорвиголову:
– Скажи, Сорвиголов, не твои ли товарищи на владимирского боярина на прошлой неделе насели? Тот боярину Селюте жаловался, а Селюта князю Даниилу сказывал, и князь велел изловить ватажников.
Сорвиголов презрительно скривил губы:
– Владимирского боярина упустили! Слишком тяжёлый дух из него исходил, и след жёлтый до самой Москвы тянулся.
Ватажники весело рассмеялись, а Сорвиголов продолжил:
– Однако спасибо тебе, Олекса, упредил. Бережёного и Бог бережёт.
Из кабака Ермолая Олекса выбрался, когда солнце подкатилось к полудню. Его по-зимнему яркие блики осветили кремлёвские стрельницы, искрились на снежных сугробах. Но Олекса не замечал этого. Он корил себя, что последнее время редко навещал деда и даже вспоминал о нём от случая к случаю. А ведь старику гусляру Олекса был обязан своим спасением. В годину разорения Переяславля, что под Киевом, увёл гусляр Олексу, со стариком он чувствовал себя спокойно: они кормились, побираясь от деревни к деревне, платили люду игрой на гуслях и пением. Фома знал много сказаний и былин, и Олекса у него всему учился. Так почему же он забыл своего спасителя и учителя? Но забыл ли?
Нет, Олекса не мог запамятовать старого гусляра, просто, оказавшись в княжьей дружине, он с головой окунулся в иные заботы, а теперь вот Дарья.
Олекса вдруг заметил, что ноги несут его не в Кремль, а на Лубянку, к домику Дарьи. На сердце стало тепло: какое счастье досталось ему — повстречаться с Дарьей!
Он ждал, когда назовёт её своей женой, поселится в её домике. По утрам будет пробуждаться от её напевного голоса и видеть её проворные руки и добрую улыбку. Но такое время наступит, когда сама Дарья пожелает этого.
Протоптанная в снегу тропинка тянулась вверх,
С той поры четыре десятка лет минуло, постарел Стодол, но меч в руке ещё крепко держал и советником у князя был первым. Случалось в Орду князю Московскому ехать, боярин Стодол отправлялся с ним.
На Великом посаде тропинка раздваивалась: налево вела в Кузнечную слободу, направо, ближе к Москве-реке, селились лубяных дел мастера, скорняки, огородники, пирожники и всякий иной люд. Олекса свернул направо и вскоре очутился у Дарьи. Хозяйки дома не оказалось. Открыв сени, гридин отыскал топор, скинув суконный кафтан и шапку, принялся колоть дрова. Не заметил, как и Дарья вернулась, поставила на порог плётшую корзину, прикрытую белым льняным рушником, расцвела в улыбке:
– Поди, оголодал, работничек?
А у Стодола хоромы просторные, в подклети холопы холсты ткут, и чеботари у боярина свои, да вот сиротливы палаты. В молодости всё недосуг было жену отыскать, а пролетели годы — оглянуться не успел, как уже будто и ни к чему. В палатах у боярина не слышалось детских голосов, а за стол усаживался он один как перст.
Однако привык к тому, словно по-иному и жить нельзя. Ночами, когда не было сна, память к прошлому возвращала, всё больше к детским и отроческим годам в Новгороде Великом. В ту пору там княжил Александр Ярославич, народ его чаще Невским называл. Он-то и приметил Стодола, сына плотника, — тот с отцом в то лето княжьи хоромы обновлял.
Взял Александр Ярославич Стодола в дружину, а вскоре за сметливость и храбрость перевёл из младшей дружины в старшую, боярскую. Вместе с Невским Стодол и в Орде побывал, повидал хана Берке, на княжьи унижения насмотрелся. А когда Александр Ярославич сыновей уделами наделял, Стодола к Даниилу приставил. Боярин обещал князю быть при малолетнем князе преданным советником.
Не всегда княжил Даниил так, как хотелось Стодолу. Не оправдывал боярин князя, когда тот руку брата, Городецкого князя Андрея, принял и они вместе на великого князя Дмитрия войной ходили, татар на Русь наводили, принудили Дмитрия то в Новгороде, то в Литве отсиживаться. И уж как доволен ныне Стодол, когда прозрел Даниил, уразумел, какие козни творил городецкий князь Андрей и чем грозит это Московскому княжеству.
Кабы сбыться замыслам князя Даниила, Коломну и Переяславль к Москве присоединить — враз Московское княжество мощь обрело бы.
Часто память обращала Стодола к тому что, когда он узнал о смерти князя Александра Ярославича, вспоминал, как отирал глаза князь Даниил на похоронах отца и не сдерживал слёз он, Стодол, да и все, кто съехался ко гробу Александра Невского.
А ещё запомнил боярин величественно-спокойный лик Александра Ярославича и голос епископа, сравнившего ею с солнцем земли Русской…