Утренние слёзы (Рассказы)
Шрифт:
Рогов ворчит, полуобернувшись к соседке:
— Сколько же вы хлеба этим дармоедам скормили! Вот бросает, вот бросает… Люди машины делали, плуги, сеялки, бороны, комбайны, мельницы, пекарни. Вся держава напрягалась из последних сил, а потом люди ночей не спали, торопились убрать урожай, убрали, смололи хлеб, вывезли, сдали. А для чего? Чтоб вы, старая женщина, за тринадцать копеек купили батон и кормили этих дармоедов. Вам потерять тринадцать копеек или хлеба купить — одно и то же. Плохой пример детям, очень плохой!
— Перестаньте вы со своей нищенской психологией… Я-то знаю, что такое хлеб и что такое голубь. Кто их в городах развел? Люди. Кому ж их кормить, как не людям? Или давайте всех уничтожим, устроим бойню. Хороший пример детям!
— Нам не понять
— И слава богу, — отзывается женщина, продолжая кормить голубей.
В скверике распускается сирень, ее соцветия уже дымятся лиловыми бутонами. Шуршат шаги на кирпичной крошке…
— Сколько сейчас времени? — спрашивает Рогов у старушки.
— У меня нет часов, — отвечает та, отряхивая руки. — Сначала оскорбит, а потом время спрашивает… Наверно, часа три, не больше. Кстати, надо спрашивать не сколько времени, а который час. — И, поднявшись, уходит.
Голуби с треском взлетают. Воробьи чирикают в кустах сирени. Белая бабочка вьется над клумбой с алыми цветами. Ярко все вокруг и чисто, как на картинке.
Анатолий Васильевич Рогов чуть ли не всю свою сознательную жизнь работал на руководящих должностях. Его перебрасывали за это время с одного хозяйственного объекта на другой, он быстро осваивался в новой для него обстановке, стараясь перетащить за собой своих людей, находя причины уволить тех, на место которых он их ставил.
Если весь путь его деятельности графически изобразить на какой-нибудь диаграмме, то кривая сначала резко полезет вверх, а потом постепенно начнет снижаться, скользить по покатости условного времени и, наконец, круто пойдет вниз. Получится фигура, силуэтом напоминающая знаменитую крымскую Медведь-гору.
В жизни все это происходило с Роговым словно бы под влиянием какой-то странной центробежной силы, которая почти с каждым новым периодом его деятельности все дальше и дальше отбрасывала Анатолия Васильевича от вершины, достигнутой им в расцвете лет. Казалось бы, все должно развиваться совсем наоборот: он приобретал опыт, связи, становился увереннее в себе, не боясь ответственности и риска, у него были свои, верные ему люди, он мог положиться на них, как на самого себя, и ворочать большими делами. Но что-то все время мешало ему. Скандальный развод с первой женой, которую он когда-то любил и которая родила ему дочь. Потом женитьба на молодой тридцатилетней женщине, родившей ему сына и вскоре ушедшей от него к другому. Какие-то случайные женщины, связи с которыми почему-то обязательно становились известными всем. Всплывали тогда тайные, скрытые до поры до времени служебные промашки, находился более образованный и гибкий руководитель, занимавший его место, а Рогова бросали на прорыв на какой-нибудь горячий участок, который он остужал своими методами руководства, пока не наступала новая пора непредвиденных бед и проколов.
На этом долгом пути, чуть ли не до последней его должности, ему не изменяли всего лишь два человека: Феденька и Люся, работавшая у него секретарем, а в «обозе», как он сам говорил в шутку, остались две жены, два ребенка, ставшие взрослыми и словно бы забывшие отца, и великое множество «преданных» ему людей, которые тоже как бы исчезли бесследно, хотя и считалось когда-то, что именно Рогов вытащил их из небытия, вдохнул в них начальственную жилку, и ему они были обязаны своим продвижением по службе. Во всяком случае, сам Рогов думал именно так и очень гневался и страдал душою, когда они отворачивались от него. Он бы, конечно, так не поступил! А Феденьку он сам однажды отговорил переходить за ним на новое место, потому что тот много бы потерял в окладе. Феденька погоревал для приличия и согласился, а вскоре тоже, как все остальные, бесследно исчез и даже не подходил к телефону, если звонил Рогов. Но Рогов на него не обижался.
И только Люся оставалась до конца, до донышка верной ему, работая с ним до последнего черного дня, когда Рогова проводили на пенсию. Она плакала, вручая ему свой подарочек — две невесомые чашечки из тончайшего, полупрозрачного фарфора.
—
— Люся, — ответила она. — А фамилия Вороненко… Людмила Ивановна. Вот паспорт.
Рогов рассмеялся, а сам, поглядывая на очень симпатичную и самостоятельную просительницу, у которой в Москве ни родственников, ни знакомых, — как говорится, ни кола ни двора и даже прописки не было, добродушно заговорил с ней. Уж очень она ему понравилась.
— А я тут, Люся, у себя в деревне отдыхал, в Овражках, — есть такая на свете деревня, — так вот, там пионеры и школьники старших классов старую грузовую машину, которую колхоз на лом списал, своими руками отремонтировали, все детали недостающие в школьной мастерской выточили, собрали, отрегулировали, стали на ней ездить и назвали ее Люсей. Почему бы это — не знаю, не спрашивал. Автобус у нас не доходит до кой-каких деревень, так вот, Люсю эту под автобус оборудовали, борта повыше сделали, скамейки. Стоят теперь люди и ждут Люсю… Ломается, конечно, но ходит. Во какая Люся у нас есть! Это Люся так Люся. А ты, значит, бухгалтером в колхозе работала. Так…
Рогов принял ее на работу, поселил временно в общежитии, а потом оформил ей и постоянную прописку, что было в то время довольно трудно, но проще, чем теперь.
Ей было не так уж и мало лет, как показалось Рогову на первый взгляд, — двадцать один, хотя она и выглядела на шестнадцать. В ее фигуре была одна странность, сразу бросающаяся в глаза: природа словно бы ошиблась и перепутала составные, заготовленные для двух разных людей части, то есть узенькая, по-девичьи хрупкая и как бы даже недоразвитая грудная клетка, плечики и руки каким-то странным образом гармонировали с женственно полными ногами, казавшимися особенно напряженными и сильными, когда Люся стала надевать туфли на высоком каблуке. Смекалистая и живая, Люся скоро освоилась с обязанностями секретарши, научилась печатать на громоздкой и угловатой, как старый автомобиль, но надежной машинке «Континенталь», в ее движениях, в ее голосе и взгляде появилась та профессиональная озабоченность и строгость, какая присуща только секретаршам, преданно оберегающим покой своих не очень важных, но зато очень часто беспокоимых начальников. Рогов был очень доволен Люсей, которая, правда, иногда останавливала на нем такой глубокий и тягостно задумчивый, отрешенный какой-то взгляд, что Рогова это начинало уже всерьез беспокоить и смущать: она была моложе его дочери, и он об этом сразу же вспоминал…
Рогов только что справил свой пятидесятилетний юбилей, был еще полон надежд, имел вид преуспевающего, уверенного в себе человека, грубо изломанные, резкие черты крупного лица, тяжелая нижняя челюсть, низкий лоб, над которым и с боков которого густо росли прямые и жесткие волосы с серебристой и почему-то даже золотистой сединой, стремительно зачесанные назад. Что-то дикобразистое было во всем его облике, какая-то диковатость и удаль, с трудом обуздываемая накрахмаленным белым воротничком и галстуком. Большой и сильный, широкий в кости, он не вписывался в свой кабинет, был как бы случаен и временен за столом, заваленным бумагами, словно бы и тут, как и с Люсей, произошла ошибка, но уже не природы, а судьбы, которая усадила этого мускулистого человека за стол, хотя он был задуман для какого-то иного — физического или ратного — труда. Казалось, ему было очень трудно всякий раз усаживать себя в кресло, укрощать бушующие от безделья мышцы, брать крупными пальцами тоненький карандаш или авторучку.
Однажды он задержался у себя, готовясь к докладу, отослав и шофера и Люсю домой. Но Люся не послушалась и очень удивила Рогова, войдя вдруг к нему.
— Что, Люсенька? — спросил он, отвлекаясь от дела. — Почему не ушла?
А она в какой-то задумчивой и пугающей решимости подошла к нему, молча и упрямо протиснулась между креслом и столом, обескуражив и напугав Рогова, села к нему на колени или, вернее, навалилась на подлокотник кресла и на его колени, обняла и сказала спокойно и без тени сомнения или страха: