Утренний взрыв (Преображение России - 7)
Шрифт:
Хор певчих все-таки честно хотел заработать себе на хлеб, и "Со святыми упокой" сменялось тягучим "Надгробным рыданием", причем у Крайнюкова иногда даже и желтая култышка левой руки поднималась кверху.
Хор оказался спевшийся: не зря строгость преобладала в лице Крайнюкова; и среди ребячьих голосов выделялся такой дискант, что годился бы и в соборный архиерейский хор в «исполатчики», а из взрослых певчих у одного была неплохая октава, скреплявшая все ребячьи и теноровые голоса, как подпись крупного чиновника на казенной бумаге.
Сравнив про себя октаву хора с подписью крупного чиновника, Алексей Фомич представил ярко и ругавшего чиновников здешних отставного
Как раз в это время сзади кто-то спросил довольно громко:
— А это кого же все-таки хоронят?
— Архивариуса здешнего… Кажется, он уж даже и отставной был, — ответил этому кто-то тоже громко.
— Вон кого!.. Поэтому, стало быть, окончательно сдают в архив.
И захихикали оба.
Алексей Фомич оглянулся и увидел двух молодых еще, но хромых: один сильно припадал на правую ногу, у другого торчал костыль под мышкой.
— Наверное, инвалиды войны, — шепнул он Наде, так как она не могла не слышать этого разговора, очень, конечно, для нее обидного.
После этого Алексей Фомич часто поворачивал голову то влево, то вправо, а то и оглядывался даже, гораздо внимательнее присматриваясь к людям, идущим зачем-то за гробом незнакомого им человека, как будто ни у кого здесь не было своего необходимого дела.
Все были убогого вида: старики, старухи, увечные… И вспомнился ему замысел самой молодой из его картин: "Нищий Христос", навеянной строчками стихов Тютчева:
Удрученный ношей крестной, Всю тебя, земля родная, В рабском виде царь небесный Исходил, благословляя.[Прим.: Последняя строфа из стихотворения Ф. И. Тютчева (1803–1873) "Эти бедные селенья…".]
Эскизы к ней он делал еще подростком, но дальше эскизов не пошел. На них цветными карандашами и акварелью пытался он изобразить подобную этой толпу, шедшую за Христом, который нес крест на плече. Он не показал тогда, куда шел его Христос, — куда-то в туман, — а последний в толпе, то есть на переднем плане эскизов, не шел, а полз на четвереньках…
Тут же вслед за этими старыми эскизами представил Алексей Фомич свою "Демонстрацию на Дворцовой площади" и, кивнув вправо и влево, сказал вполголоса Наде:
— Вот это — демонстрация так демонстрация!
Надя не поняла его. Она спросила:
— Против чего?
— Против войны, разумеется, — против чего же еще, — ответил Алексей Фомич.
Тут донесся до них от впереди идущего о. Семена возглас, точнее конец возгласа:
— …новопреставленному рабу твоему Петру и сотвори ему вечную па-амять!
А хор подхватил единодушно:
— Веч-на-я па-амять, веч-ная па-амять, ве-е-ечная па-а-амять!
На кладбище у свежевырытой могилы, к которой подвел шествие Егорий Сурепьев и возле которой поставили открытый снова гроб, о. Семен счел нужным произнести слово об усопшем, а Сыромолотов пристально следил за тем, как он то поворачивал голову, следя, чтобы все внимательно его слушали, то поднимал глаза к небу, то опускал на бренную кучу земли около могилы и на гроб с телом старца.
— Братие! — начал он как с амвона в церкви. — Пятая заповедь гласит: "Чти отца твоего и матерь твою, да благо ти будет, и да долголетен будеши на земли". Вот перед нами прах раба божия Петра, дожившего до глубокой старости, во исполнение обещания пятой заповеди. За что же даровал
Тут о. Семен перекрестился, широко отведя руку, и кивнул регенту, и "Вечную память" грянул хор.
Тот дискант-«исполатчик», который, по мнению Алексея Фомича, мог бы и в соборе петь архиерею "Исполла эти деспота!", так запрокинул голову, заливаясь, что нельзя было рассмотреть его глаз, а октава, скреплявшая хор, оказавшаяся на вид каким-то мастеровым, скорее всего кровельщиком, с обрюзглым и давно не бритым лицом, напротив, выкатил глаза от больших усилий, и подумал Алексей Фомич не без опасения, как бы не выскочили они у него совсем из орбит.
Но пропели "Вечную память", и о. Семен обратился почему-то прямо к Сыромолотову, говоря:
— Не пожелает ли кто из присутствующих сказать слово?
Сыромолотову никогда не приходилось быть в таком положении, и о том, чтобы произносить речь над гробом Петра Афанасьевича, он не думал, поэтому только отрицательно крутнул головой, но его тут же выручил один из Козодаевых.
Ненужно улыбаясь и кланяясь о. Семену, а потом зачем-то в сторону обоих Сыромолотовых, имея в виду, должно быть, только Дарью Семеновну и Надю, он начал с себя:
— Я — член губернской архивной комиссии, долго служил под руководством покойного Петра Афанасьевича и, должен сказать, до самой смерти сохраню память о моем бывшем начальнике. Всегда серьезно относился он и к любимому нами делу, к истории нашего с вами края, ко всем этим бумажкам, пылью покрытым, и вообще… Также и к памятникам старины, которых, должен вам сказать, очень много в Крыму. Большими знаниями обладал в этой области покойный Петр Афанасьевич, а знания эти пришли к нему откуда же, как не от его редкостного трудолюбия? И то еще должен я сказать, что знания эти нужно было ведь сохранить в своей памяти, а это значит, что память… память его не… как бы выразиться… не оскудевала с годами! Но почему же не оскудевала? Потому что наш дорогой усопший, Петр Афанасьевич, вел правильный образ жизни, не допускал никаких излишеств, в чем и является он для всех нас настоящим образцом, — образцом для подражания, я хочу сказать. Спи же в мире, наш дорогой образец жизни, Петр Афанасьевич, и да будет земля тебе пухом!
О. Семен благодарственно наклонил маститую плешивую голову в сторону Козодаева, но тут же, как Козодаев стал чинно рядом со своим братом, откуда-то сзади, усиленно очищая себе дорогу локтями, пробрался вперед явно пьяненький в такое трезвое время и в таком серьезном месте, как кладбище, старичок, лукаво подмигивающий, озорноватый, с бегающими глазенками и красным носиком, поднял зачем-то правую руку, как регент, и обратился к о. Семену:
— Я скажу слово!
О. Семен поглядел на него неодобрительно и даже головой в знак разрешения не кивнул, но старичок тем не менее начал: