Утро пятого дня
Шрифт:
Оказывается, все просто и надежно. Есть тень, и есть свет. Есть горе, и есть счастье.
Все люди вздрагивают от внезапного выстрела, отдергивают руку от огня, скорбят, когда умирает любимый человек. И каждому живущему на земле нужно только помнить об этом. Мы все живем не только сами в себе, но и в каждом другом, ибо знаем, что это такое, — улыбнуться или побелеть от обиды, быть любимым или обожженным ненавистью.
И как хорошо, что все, о чем я думаю сейчас, уже рождалось в чьей-то голове, было уже и то, и это, и все, а я лишь внезапно попал на огромный весенний луг и бегаю, собираю в охапку цветы всего, что было, что виделось и зналось многими, и лишь только теперь пришел мой черед. Будут и мои цветы на этом лугу! Жаль только — никто не видит
И когда опять выдернется колышек, к которому крепится привязь надежных правил, привычек, схем, мне будет опять страшно, одиноко, незнакомо, и потом я окажусь как будто заново рожденным. Пусть все у меня наивно, но — только с этим… только это… улыбка, любовь, дыхание, душа самой жизни… И все это прекрасно. Как прекрасно, что есть вечер, ночь и будет утро. И скоро опять взойдет солнце. И настанет день, и продолжится жизнь».
На этом запись кончалась. Ничего подобного я никогда не слышал от Андрея и нигде не читал. Это было для меня новостью — восторженность Андрея и его сомнения, и страх и неуверенность в себе. А может быть, он пишет о ком-то другом и от имени другого? А может быть, просто сам Андрей был для меня незнакомцем и только теперь я понял, кто сейчас лежит передо мной на диване, так по-детски поджав ноги, в глубоком сне. Я смотрел, думал о друге и о себе. Кто же такой я?
Я, наверно, долго смотрел на Андрея. Он открыл глаза и спросил:
— Ты уже родился?
— Да, мне уже семнадцать.
— Тогда давай пить чай, — сказал Андрей и протяжно зевнул.
Синий эмалированный чайник вскипел, пока мы умывались и освобождали небольшой обеденный столик от рукописей и книг, чтобы поставить чашки, сахарницу, тарелку с хлебом и сыром. Я не спешил. В училище мне нужно было прийти к восьми часам, а стрелки на будильнике показывали еще только шесть тридцать. За три года учебы я привык вставать рано. Оказалось, что и Андрей дольше семи не спит. «Даже во время отпуска не мог валяться в постели, — признался он. — Это все рефлексы. Мы рабы своих привычек. Как только нарушаешь их — начинаются страдания. Вот я всего два дня не ходил на работу, а мучаюсь, будто не работал целую вечность».
— Это понятно, — сказал я. — Как жить без работы?
— Так-то оно, может быть, и так, но вот как работать и над чем работать! Один за всю жизнь не сможет сделать столько, сколько другой способен сделать за несколько дней или даже, может быть, часов.
— Так то гении, — сказал я.
— Вот именно, гении, — решительно согласился Андрей. Он медленно помешивал в стакане чай, почесывал всклокоченную после сна бородку. Теперь она казалась мне смешной и как будто приклеенной. Бородка сама по себе, а лицо Андрея само по себе.
— Хочешь, я тебе для твоих гениальных мыслей подарю блокнот? — спросил Андрей. — Не фабричный, самодельный.
Андрей встал из-за стола, — был он в трусах и майке, — накинул на плечи синий халат, порылся в бумагах и книгах, нашел блокнот в картонном переплете, раскрыл его, надписал, подал мне. «Моему другу Лене Ефремову с пожеланием не слыть, а быть», — прочел я.
— Спасибо, постараюсь. В этом блокноте я стану писать только стихи.
— Надо бы тебе еще что-нибудь подарить, — озабоченно сказал Андрей. Он задумался. — Вот что, — сказал он, — раз у тебя сегодня такой знаменательный день, пусть он будет знаменательным до конца. Я тебе прочту первые главы моего романа. Они уже давно написаны, но их еще не знает никто. Роман называется «Я и Вы». В названии что-то есть к сегодняшнему случаю, правда?
Я хотел сказать Андрею, что мне скоро бежать, а прерывать чтение жаль, лучше было бы почитать в другой раз, например сегодня вечером, когда соберемся у Деда, но Андрей с такой поспешностью стал искать свою рукопись, и так он был воодушевлен, что я промолчал. Я был горд, что первым услышу главу романа, ради которого Андрей решился на самые трудные испытания. «Это должно быть чем-нибудь грандиозным», —
Мы наскоро выпили чай, и я приготовился слушать. Андрей сел за свой письменный стол и начал читать громко, отчетливо, произнося каждое слово так, будто именно в нем заключался самый главный смысл фразы.
Я слушал — не дышал. Андрей прочел одну фразу, другую, третью. Фразы были длинными, они звучали, как стихи. В них говорилось о первой гениальной обезьяне, о каруселях, о сумасшествии, о космосе и об одиночестве. Все слова были знакомы, но смысл ускользал от меня.
Андрей читал все громче и теперь даже слегка размахивал рукой. Иногда он посматривал на меня. Но вот уже прочитаны три страницы, кончается четвертая, а я все не могу представить себе обстановку, которую рисует мне Андрей, не могу связать одну мысль с другой, не могу поверить ни одному слову, которые произносят герои романа; мне кажется, что так в жизни не говорят и не действуют; я уже злюсь на них. А когда Андрей начал описывать природу, мне стало скучно: ни одно дерево у него не было похоже на дерево, ни один цветок на цветок, все было мертвым, все было только поводом для рассуждений, и я едва сдерживался, чтобы не зевнуть. Я был уверен, что если бы Андрей прочел все это у нас, на занятиях кружка, разругали бы его крепко. Но как быть мне? Стало страшно за друга и за себя. Что я буду говорить ему? Как? Нужно ли сказать всю правду или промолчать? Или покривить душой и похвалить Андрея общими словами? Нет, решил я. Для него это не просто роман — в этом смысл его жизни. И я должен сказать всю правду. Андрей кончил читать.
— Ну, как? — спросил он.
Я молчал, думал.
— Говори, говори, не бойся. Если что непонятно, объясню. Роман трудный для понимания.
— Ты только не сердись на меня, — начал я.
— Давай, давай. Чего мне на тебя сердиться? — подбодрил меня Андрей с некоторым удивлением и неудовольствием.
— Я, может быть, ничего не понимаю…
— Нет, ты все-таки скажи. Мнение простого читателя иногда бывает самым главным.
Я разозлился, и это придало мне решимости.
— Не понравилось мне все, что ты прочитал, — выпалил я.
Андрей порывисто встал, прошелся по комнате, опустив голову.
— Не понравилось — это еще не мнение, — сказал Андрей. — Что именно тебе не понравилось?
— Да, в общем, все, кроме того, что высказывает один твой герой: мол, всякой мысли предшествует свое яблоко, подобное тому, которое упало на голову Ньютона.
Андрей криво усмехнулся.
— Это самая дешевая мысль, — сказал он. — Она понятна даже не гениальной обезьяне.
Я разозлился еще больше. Никогда Андрей не говорил со мной таким оскорбительным тоном, и никогда раньше я не чувствовал себя таким взрослым, как сегодня, — я был совершенно уверен, что я прав, что я могу и должен высказать все, что думаю. Голос мой, обычно негромкий, вдруг сам собой окреп, и я сказал другу:
— Ты это зря насчет обезьяны. Конечно, тебе обидно. Когда говорят правду, бывает обиднее всего, я знаю по себе. Мне вот и роман твой не понравился потому, что там, что ни человек, то, в общем, не гениальная обезьяна. Только один этот «Я» все знает и над всеми посмеивается, будто он самый умный. А это не признак умного человека. Вот наш Дед — он ведь никогда ни перед кем не задается. Мы по сравнению с ним действительно глупые и ничего не знаем, а он разговаривает и держится с нами, будто мы ему ровня. А профессор? Ты помнишь, был у нас на занятиях знаменитый профессор из университета? Вот уж у него действительно голова — так голова. Как он говорил, как рассказывал про Толстого и Лермонтова! Он не поглядел на то, что мы ремесленники, говорил с нами, как со своими студентами. Я думал, Андрей, что ты напишешь про нас всех, про нашу жизнь, про свою судьбу — она ведь у тебя такая интересная и трудная, да и сам ты такой интересный и ни на кого не похожий. Ты уж меня прости, Андрей, я сегодня, как встал, увидел твой дневник и прочел его. Мне он очень понравился. И когда читал, я понимал тебя. А роман — нет, не понимаю.