Уйди во тьму
Шрифт:
— Ну и правильно, — сказала Адельфия. — Папаша Фейз говорит: горе — оно как неистощимый источник и фонтан: когда он пересыхает, пора возрадоваться и поблагодарить его за благость — значит, настало время благодарения…
— И кровоприношения! — вставил брат Эндрю, хлопнув пятками.
— И кровоприношения, — сказала сестра Адельфия.
— Аминь, — сказала Элла.
Они ехали в сумерках мимо полей, и лесов, и немощеных дорог. У каждой дороги автобус останавливался, чтобы забрать людей, пока наконец не заполнился пассажирами — все были негры, кроме одного белого, железнодорожного рабочего, который стоял впереди и, казалось, нервничал, очутившись не в своей среде. В воздухе чувствовалось ожидание, и надежда, и праздничное настроение — они толкали друг друга, наступали друг другу на ноги, пели гимны. У одной пожилой женщины, что была возле задней двери, преждевременно началась истерика —
— Боже, помоги нам, — произнесла она. — Бедные они люди! Ну как им быть? Бедная Пейтон. О Господи, Господи, Господи…
Элла осторожно погладила костяшки пальцев Ла-Рут.
— Успокойся теперь, — прошептала она. — Случилось, и кончено. Господь позаботится на небесах.
— Аминь! — вставил брат Эндрю.
— В этот день я с тобой в раю, — сказала сестра Адельфия, в подтверждение кивнув. — Сам Господин сказал так. Разве тебе этого недостаточно, сестра Ла-Рут? — Она погремела своими бусинками. На губах ее было что-то вроде презрительной усмешки, указывавшей на то, что она презирает сомневающихся.
Ла-Рут подтянула Стонволла повыше к себе на колени.
— Я знаю, — сказала она, — но бедное дитя, мисс Элен совсем сбрендила и вообще Господу известно, я не знаю…
Голос ее угас, иона уставилась в окно: отсюда можно было увидеть реку — застывшее серебряное пятно у слияния с заливом; на дальнем берегу, за деревьями, садилось солнце — кричаще яркий полукруг золота цвета желтка. Поблизости были болотистые места — там стеной неподвижно стояли в безветренных сумерках тимофеевка и осока. Был прилив — запах моря проникал в окна, соленый и слегка сернистый от гниения болот, но чистый. У железнодорожного переезда белый мужчина вышел. Автобус поехал дальше — теперь быстрее; черные руки отчаянно махали из окон небу, вообще ничему; по заливу пронесся последний грохот грома — буря уходила в море. Элла сидела выпрямившись и покачиваясь в такт автобусу, глаза ее были закрыты — она словно вдруг перестала слышать шум вокруг себя, молитвы, и смех, и пение, лицо ее не было ни горюющим, ни молящимся, она просто молчала, глубоко понимая, какое время пришло, какое проходит и какое будет, — вид у нее был таинственный и успокоенный.
— Бабушка, — произнес Стонволл, дергая ее одеяние, но она не откликнулась и продолжала спокойно покачиваться в такт движению автобуса.
Наконец автобус свернул на грунтовую дорогу, проложенную через болото. Он снова пересек железнодорожное полотно. Они ехали медленно: тут были затопленные места, которые надо было проезжать по бревнам, и автобус подскакивал и кренился, царапая осоку защитными решетками. Туча комаров влетела в окна. Люди убивали их на себе, оставляя кровяные пятна на смуглой коже. Кто-то запел: «Радуюсь я моему Спасителю», — и к тому времени, когда автобус доехал до пляжа, к нему присоединились все, кроме Эллы, которая продолжала мирно сидеть с закрытыми глазами, и Стонволла, который не знал слов. Они остановились, застряв в песке. Все стали выходить. Ла-Рут появилась последней. Здесь было много народу, стоявшего на пляже; некоторые сидели на сыпучем сухом песке ближе к болоту, ели арбузы, и жареных цыплят, и зеленый кислый виноград, крупный, как сливы. Над находившимся поблизости ручьем дугою изгибался железнодорожный мост, и в его тени стояли длинные столы — они были завалены едой, а вокруг них по песку бежал, словно кровь, сок из брошенных арбузных корок.
Но большинство людей смотрели на плот. Они стояли группами, обозревая его, обсуждая его. А он стоял на якоре в мелководье, слегка покачиваясь на волнах. На нем было возведено нечто вроде сцены, окруженной с четырех сторон занавесом из золотистого Дамаска с вышитыми драконами, и крестами, и масонскими эмблемами, щитами, удивительными и неслыханными животными, амальгамой мифического и языческого обряда и христианской символики, — все это блистало на занавесе из зеленой и красной фосфоресцирующей материи так, что буквально больно было глазам. На углах, поддерживая занавес, стояли высокие золотые столбики, и на вершине каждого был прозрачный шар, в котором горела электрическая лампочка, освещая написанные красным буквы, которые гласили просто: ЛЮБОВЬ. Трое или четверо старейшин в черных одеяниях и
— Это уж точно красиво, — сказала сестра Адельфия. И с небрежной беспечностью выбросила вверх руки, демонстрируя стук своих бусинок.
— Это точно, — сказала Элла. — Это святилище от альфы и омеги, где все тайны раскрываются.
— Аминь! — произнес брат Эндрью, нервно подпрыгнув на песке. — Так он и говорит.
Ла-Рут рыгнула.
— Стонволл, — сказала она, — вылезай из воды. Надень, мальчик, сандалии. А то поранишь ногу об устрицу.
Стонволл послушался, покорно пошел назад по пляжу, волоча ноги, таща свое одеяние по воде. Он нашел себе подружку, маленькую, лет четырех девочку, у которой губы были вымазаны вареньем и которую Элла, нагнувшись, спросила:
— Как твое имя, детка?
— Дорис, — ответила девочка тоненьким слабым голоском.
— А где твоя мама? Ты потерялась?
Она хихикнула, сунула подол своего одеяния в рот и не стала отвечать.
— Ну тогда, — сказала Элла, — держись Стонволла. Он о тебе позаботится. А маму твою мы живо найдем.
Они снова все уставились на плот. Что-то, казалось, должно было начаться: из-за занавеса высунулась темная рука, поманила одного из стоявших в воде старейшин — он залез на плот и исчез в святилище. По пляжу пронесся шепот. Толпа придвинулась ближе, шумя, рассуждая.
— Теперь уж он вот-вот появится.
— Да уж наверняка. Я всегда чую.
— Ну откуда ты знаешь?
— Я всегда чую. Как старейшина пошел туда — значит, время.
— Да ведь еще оркестр не приехал.
— Правильно. Интересно, где они?
Тут, точно по данному знаку, на болоте, позади толпы, зазвучала труба — одна громкая чистая нота, мощная и продолжительная. Люди повернулись, расступились посередине, и оркестр — двадцать или тридцать музыкантов-мужчин в ярко-малиновых одеяниях — проследовал по пляжу, по-военному развернулся и пошел по воде. Толпа ахнула; все зааплодировали, раздались приветственные возгласы.
— Великий день, а какие лихие ребята!
— М-м-м. Оркестр что надо!
В широких одеяниях и в сандалиях музыканты пробирались к плоту по доходившей до бедер воде, удерживая равновесие с помощью поднятых вверх тромбонов и корнетов — инструменты сверкали в сумерках, посылая по воде золотые блики. Затем оркестр повернулся и медленно разделился возле плота на две группы. Тишина воцарилась над толпой — не было даже тишайшего шепота, если не считать детей, которых родители тут же отодрали за ухо или шлепнули. Это был наивысший пик ожидания. Где-то ниже со слипа вышел паром, дал гудок, и звук прошел по воде и растаял. Маленькие волны набежали на берег; кто-то охнул от волнения, на него шикнули, и по небу, жужжа, пролетел неуслышанный самолет, — наверху воздух порозовел, а потом потемнел, став густо-малиновым, внезапно озарив залив огненной вспышкой. Из-за плота выскочила квакающая рыба, сверкнув серебристыми плавниками; Ла-Рут закачалась и застенала.
— О-о, Иисусе, бедные люди. Что они станут делать? Бедняжка Пейтон. Нет ее!
Нету!
Элла ткнула ее в ребра.
— А ну замолчи!
Ла-Рут стала тихо всхлипывать, вцепившись Стонволлу в руку, а Элла снова уставилась на плот — взгляд ее был спокоен и таинствен. Занавес зашевелился, толпа тихо ахнула, и у края плота появился мужчина. Это не был Папаша Фейз. Это был Гэбриел, управитель, ведущий, главный заместитель — мужчина с суровым мускулистым лицом и остекленелыми выпученными глазами. Казалось, он вышел из хорошей, редкой породы со своим орлиным профилем, который он без скромности, почти с презрением демонстрировал и так и этак, и со своими тонкими, растянутыми губами. Никто из толпы не видел его раньше — люди стояли смиренно и не зная, чего ожидать. На нем было голубое одеяние, плотно облегавшее шею, как облачение. На одеянии над его сердцем, на его крепкой, явно мускулистой груди был вышит непонятный серебряный герб. Он стоял так, наверное, с минуту, совершенно неподвижно, кроме его надменной вращавшейся головы, выставленной на изумленное обозрение; легкий ветерок заиграл подолом его одеяния. Плот слегка покачивался. Тут он поднял вверх опущенные по бокам руки.