Уйди во тьму
Шрифт:
Ей тоже повезло, сказала она ему потом. «Со мной теперь все в порядке, лапочка. Я, наверное, просто протряслась пару дней от страха». И попросила, чтобы он поцеловал ее, как раньше. «Нет, — сказал он. — Нет, я сейчас уезжаю». И как она зарыдала тогда, как страшно, задыхаясь, зарыдала. «Я покончу с собой». Испугавшись, он сказал: «Валяй, мне-то какое дело», — и вышел в насыщенный ароматами майский вечер, ожидая услышать выстрел, крик; ни того ни другого не произошло, и он разочаровался в любви — впервые за много последовавших раз. В этом возрасте у него была достаточно ясная голова, чтобы понимать, что он не одинок в мире неудачных страстей: другие предавали и были преданы и уставали любить. Но он был в душе романтиком и, хотя больше никогда не видел Одри, жалел ее и презирал себя (немножко) за свое недостойное поведение. Однако если бы он сейчас был даже
Он ей скажет и тут же добавит: «Почему ты предала меня, девочка? Почему не сказала мне, что такое любовь? А ты ведь знала, знала. Ты обладала тайной. Та беда, что случилась, должна была связать нас, а меня она только сделала заносчивым и жестоким. Ты ведь знала, что такое любовь, ты могла бы сказать мне. Ты предала меня». А она скажет: «Ах нет, милый, это я была предана. Я открыла тебе тайну, и это было в последний раз. Твоей последней любовью была я, а ты так и не понял этого. Я пыталась сказать тебе, что любовь не гнездится в мозгу, или в сердце, или в теле, это нечто такое, что появляется так же просто, как утро, и никогда не покидает тебя. Ноты боялся — даже тогда…» А он быстро вставит: «Но я был тогда молод, и хотя я, наверно, проявил жестокость, я был более совестлив, чем сейчас. Прояви немного милосердия…» Но она скажет: «Милосердия, милый, — не говори о милосердии. Ты не можешь повернуть время вспять. Возвращайся в свою жизнь, перестань думать о том, что не вернешь, и помни, как легко приходит любовь, словно…»
«Да разве ты не понимаешь? — воскликнет он. — Разве ты не понимаешь? Я хочу узнать тайну…»
Тут она уйдет, дверь закроется, и он останется один на крыльце. Он попытается позвать ее, но голос подведет его и он тоже уйдет. Он навсегда оставит позади тополь, оголенные высохшие виноградные лозы, переплетшиеся, стремясь выжить, — плоть этой женщины никогда не станет реальностью, она останется лишь в памяти, и та любовь будет лишь звуком, взмывшим, как воздушный змей, в той давней темноте, — словом, смехом, вздохом, чем-то таким, и стоном продавленных пружин, и стуком наполовину закрытых ставен.
Он отвернулся от окна — руки и лицо, кроме бровей, которые были прижаты к оконной раме, стали мокрыми от пота и лихорадочно пылали. Застекленная терраса казалась ему невыносимо гнетущей, и он чувствовал, что надо отсюда убираться, пойти куда-нибудь, куда угодно, — куда угодно, чтобы обдумать все. Он вышел в коридор. Там никого не было. Металлический ящик — одна из этих посудин, в которых обрабатывают ножи и другие подобные им предметы, — шумно кипел, выбрасывая облако пара. Лофтис был абсолютно трезв, но глаза у него слезились, голова болела и он был напуган. Если бы он только мог добраться до машины, если бы мог куда-то поехать, сконцентрироваться и обдумать все…
— Милтон!
Он обернулся. Улыбающийся Хьюберт Макфейл быстро шел к нему с другого конца коридора — во всяком случае, настолько быстро, насколько мог, учитывая его хромоту. Хьюберт был юристом в Шарлотсвилле и выходцем из братства Капа-Альфа, и имел хороший шанс стать федеральным судьей, если только умрет Гарри Бёрд. Он нравился Лофтису, но не вызывал восторга, а сейчас при виде него Лофтис страшно обрадовался и схватил руку Хьюберта.
— Хьюберт, — сказал он, — что это с вашей ногой?
— Я встал на чертов ролик, — сказал он. — Он оказался ржавым, и некоторое время думали,
Они немного посидели на скамейке, чтобы дать отдых ноге Хьюберта. Это был крупный восторженный мужчина с темно-желтыми мешками под глазами и еле намеченными усиками, которые выглядели так, словно их набрызгали. Лофтис всегда с ним ладил — правда, он помнил, что когда Хьюберт выпивал, то становился самоуверенным и агрессивным. Они продолжали держаться за руки, и Лофтиса это смущало. И огорчало. Хьюберт спросил его, что он тут делает, Лофтис рассказал и почувствовал, как глаза наполнились слезами.
— Это… это худо? — осторожно осведомился Хьюберт.
— Нет, нет, — ответил Лофтис, — не совсем худо. Я так не думаю. Врачи… — Голос его дрогнул. Он не любил сочувствие, но в то же время отчаянно хотел, чтобы Хьюберт побыл с ним.
— Это ужасно тяжело, Милтон, — сказал Хьюберт, покачивая головой.
— Да, — сказал Лофтис.
— Ей-богу, ужасно тяжело.
— Да.
Хьюберт хлопнул Лофтиса по колену.
— Послушайте, — сказал он, — поехали в наш дом и выпьем. Ребята согреваются там для игры. Нам обоим станет лучше.
— Нет, спасибо, Хьюберт. Я должен ждать Элен. Она сейчас у доктора.
Лофтис, нервничая, оглядел коридор. В нем было душно и пустынно. В ближайшей комнате застонал мужчина, и толстая немолодая женщина вышла оттуда, промакивая носовым платком глаза и слабым голосом зовя медсестру. Лофтиса охватила паника, и он вдруг подумал о Пейтон… наконец, наконец подумал о Пейтон. Он повернулся.
— Угу, угу, — произнес он, — поехали, только на минутку. У вас есть машина? Я поеду следом за вами.
Хьюберт хлопнул его по спине и поднялся.
— Приободритесь, старина, — сказал он. — Мы еще сумеем одолеть эту чертову штуку.
В доме братства Капа-Альфа в полдень царило невероятное веселье. Молодежь толпилась на крыльце, в вестибюле и в общем зале, и все очень громко перекликались: «Эй! Как поживаешь?» Хотя было слишком рано для танцев или выпивки, все понемногу предавались и тому и другому под звуки труб и саксофонов, и лица девушек порозовели, стали взволнованными и хорошенькими, — каждая девушка была уверена, что этот день предназначен для нее одной. В затемненном баре стояли юноши и девушки и пили горячий ром из мейсенских кружек, а один из братьев, весь в поту, весело бренчал на рояле импровизацию буги-вуги. Парочки подъезжали в начищенных автомобилях, оставались некоторое время и уезжали, чтобы вернуться минут через десять после кратковременной поездки в никуда, как оперившиеся птенцы летят домой в свое гнездо. Никто в такое время не мог долго оставаться вдали — не только потому, что бензин был нормирован, но и потому, что было в воздухе что-то такое, что требовало шума и компании. Уединение, двое влюбленных вместе — это для другого времени, но, возможно, и для этого вечера, да и про футбольный матч едва вспоминали: он был всего лишь барьером, который надо преодолеть, перед тем как начнется настоящее веселье. Итак, рояль тоненькими звуками состязался с фонографом, повсюду стоял приятный запах спиртного, раскрасневшиеся лица девушек появлялись то у одной двери, то у другой, то в одной комнате, то в другой, словно фривольные цветы среди смеха и приглушенных звуков саксофонов.
Вот в такую атмосферу, чувствуя себя стариком и не в своей тарелке, вошел Лофтис с Хьюбертом Макфейлом, хромавшим рядом с ним. Там была россыпь седых мужчин, и Лофтис поздоровался с каждым за руку и называя по имени, хотя и без особого воодушевления, поскольку большинство из этих однокурсников он видел не дольше чем месяц назад, на футбольном матче в Норфолке. Хьюберт, хромая, отправился на поиски своего сына Баззи. Лофтис высматривал Пейтон, но ее тут не было, и один юноша, покровительственно, с видом эрудита, посмотрев на него и назвав его «брат Лофтис», сказал, что она и Дик Картрайт уехали в центр города за льдом. Лофтис поблагодарил юношу за принесенный напиток и устало прислонился к стене между бархатной занавеской и очень пьяной девушкой-блондинкой, дожидавшейся своего кавалера; она жеманно посмотрела на него и от его небрежно произнесенного слова вдруг разразилась пронзительным истерическим смехом. К нему вернулось состояние приятной меланхолии, он стал по-отечески заботливо обращаться с ней и даже попытался помешать ей съехать в приступе смеха по стене, но в этот момент появился ее молодой человек и потрудился спасти ее, после чего, обнявшись, они исчезли из виду.