Узнай себя
Шрифт:
Почему не всем удается крик? Потому что всех, родившихся жить, тотчас цепко обнимает смерть, которой противен крик, и люди часто сдаются ей, разнообразно согласившись с ее негласностью. Смерть представляет доводы сначала самые убедительные и бесспорные: всё, что ты есть, погибнет — тело, усилия, самый язык и мир, в котором ты кричишь. Что ты можешь противопоставить этой правде? Да, ты уйдешь вместе с течением, но важно, достоинство твоего участия в мире требует, чтобы, уносимый потоком, ты успел позвать на помощь. Смерть выставляет доводы, приглашая смириться с очевидностью и наблюдать в молчании уход жизни. Приглашение отказаться от того, чего нет, и согласиться с тем, что есть, убедительно. Только безрассудство может спасти от разумных уговоров смерти, только
Внезапное явление живого в крике должно вызвать и вызывает сомнения и возражения. Разнообразные служители смерти легко предоставляют многочисленные каналы, по которым энергия крика может растечься, не заметив и не распознав сама себя. Тебя хотят отвлечь от безрассудства, ждут от тебя благоразумия, здравомыслия и реализма, реализма. Настойчиво, неприметно устоявшиеся носители опыта, житейской науки очерчивают круг существования. Ты ничего не можешь поделать, тебе не удалось их полюбить. С наивными, растерянными, страдающими тебе легче и живее чем с разумниками.
Человек беззащитный защитник жизни, обреченной насмерть, бьющейся в сетях смерти. В этом факте ничего не переменишь, ничего не исправишь. Ответственность за него ни на кого не свалишь. Бога на помощь не призовешь, потому что Он, придя в мир, от своей чистоты становится еще откровеннее беспомощным. Обеспечить смертного значило бы демобилизовать его, снять с поста, на который он поставлен. И как обеспечить, если не загородиться другими, заняв их жизни. Обеспеченная жизнь не может знать, умерла ли она уже или еще живет.
1.07.1975
Бездны природные, бездны душевные. Каждая зовет и соблазняет. Человек, едва родившись — травинка, человек — беспомощная пылинка, гонимая космическими сквозняками. Вот он есть — и уже его нет; и там, где живая душа просвечивала в теле, начинает тяжело перевешивать мертвый остов. Снова прах и пыль, снова все исчезает в клубках мглы. Но гонимые, рассеиваемые, смехотворно гибнущие, пусть мы успеем хотя бы в последний миг перед уходом рассмотреть истину мира, из которого нас гонят. И сквозь пыль и дым нам возможно увидится нечто, странное до удивления: путаный мир просвечен негаснущим светом, он как столб, как луч, как рука Бога, властно держащая хаос. Этот свет единственное, что есть; все прочее еще только собирается им стать.
Свет единственное основание, помимо него нет причин. Поэтому помешался тот, кто пробует самодельными нитями своего рассуждения сшить то, что видит в свете. Сплетенная им паутина будет разорвана, он потонет в кажущихся аналогиях, соответствиях, параллелях, опутает себя новыми нитями, закружит себе голову — если его не настигнет более обычная судьба и он уныло побредет скучной дорогой в селения аида. Можно успеть умереть при жизни, и смерть потом только милосердно подберет и сожжет твой мусор. А кто-то, загоревшись при жизни, разгорается, пока не вспыхнет огнем, для которого смертная телесная оболочка слишком тонка. Потом такие перенесутся на небо, чтобы светить оттуда далекими звездами, и даже в самой немыслимой, невидимой дали никогда уже не исчезают совсем бесследно, потому что сливаются с золотым фоном небес. Вечность огненная судьба звезд, которые чем больше горят, тем больше хранимы. И безумие судьба подземных кротов, которые, плетя свои частные ходы, в конце концов полностью сливаются с подземным мраком.
Бог не создавал мрака. Но брошенные им пучки света уплотняются до непрозрачности, чернеют от нестерпимого блеска. Смертному они кажутся твердыми. И вот, словно строя жилье на спине кита, люди начинают полагаться на то, что им кажется плотным. Какое ослепление. Как раз там, где надо замереть в удивлении, в восхищении божественным порывом, как бы захлебнувшимся в косноязычии своего изобилия, нам не хватает сил всмотреться в бездну и мы глохнем к непрестанной речи Бога, перестаем
Мы слишком легко сдаемся, слишком скоро поддаемся умственному соблазну. Слишком рано в сердце прокрадывается морозец отчаяния. Слишком охотно мы начинаем рассуждать, вместо того чтобы увлекаться. Мы видим, что есть эти два: Божий свет и морока. Но вместо того чтобы всем нутром прилепиться к одному в ущерб другому, мы пытаемся анализировать неанализируемое, выпадая тем самым из бытия в пустоту; потому что ничего кроме этих двух нет, божественный свет ниоткуда объяснить нельзя, не имея другого света, а тьма либо морочит нас, либо — она уже не тьма. Не оглядываться назад! Только так можно выйти из подполья. Но мы, просвещенные горожане, лишены предрассудков. А что? почему бы и не посмотреть, если нам даны глаза и шея? ничего ведь не случится. Нет, случится, и давно уже случилось с нами, заглядевшимися вспять.
13.2.1975
Наше время— наше ли?
И люди, сидящие на путях и взимающие дань и богатеющие (как сидящие на литературных путях, и направляющие свое слово, и расставляющие его как ловушку), — философия не имеет с этим ничего общего.
Но почему мы боимся обеспеченности? почему ищем иного? Какое еще иное. Никакого иного нет, есть парадоксальное богатство нищеты.
1.10.1974
Почему так отзывает жизнь? откуда ее таинственная скука? Если жизнь это река, то она то и дело мелеет и выбрасывает нас на песок. Рыба ищет где глубже, человек где лучше. А чтобы сесть на мель, ничего не нужно искать: все равно рано или поздно на ней окажемся. Что делать? — нас как чесотка мучит этот вопрос. Похожее на ржавчину, на гложущую внутри болезнь пустое надо, надогонит нас по–разному, но всегда на одну и ту же мель.
Почему так отзывает наша обыденная жизнь? В самые оживленные минуты вдруг холодной пустотой потянет в сердце. Догнав то, за чем гнались, мы остаемся опять пустыми, пресыщенно–пустыми. Среди мягкого благополучия, в окружении заботливых родных вдруг дичаем в черствости, равнодушии, безразличии. Устраиваемся, укладываемся, а стоит наладиться, и все опять опостылеет. Среди комфорта, ковров, диванов, специального снабжения начинаешь зевать от невыносимой скуки. Забудешься в удобстве — тем вернее по пятам придет нестерпимая банальность и захочется сбежать в неустроенность, опасность, голод. Но и тут ожидает тоска бесконечных дорог, мертвый покой пристанционных пустырей (их загадочная тайна мелькнет на миг и тут же спрячется), тщета пригородной и провинциальной наивности, запойная тоска заводов и мастерских.
Почему так отзывает жизнь? Едва прикоснешься к ней, и она уже потускнела. Унылая лямка будней! Лучше не вспоминать, как все манило когда-то… Еще хуже душное безделье праздников. Мы спасаемся в перемене — из города на дачу, из центра в Крым, от одной женщины к другой — и превращаем себя в разношенную машину для удовольствий, раздробляем себя, испытывая злобное удовольствие калеки пугать зрителей своими уродствами. Мы спасаемся в запое и удушье, в сне забвения и удушье страсти, и они затягивают нас, требуя с каждым часом все больше запоя, все больше удушья, пока не выбрасывают на мель.