Узник гатчинского сфинкса
Шрифт:
Писание — его страсть, потребность, наработанная годами. А отчаянная мысль использовать словари для тайных дорожных заметок посетила его еще в Риге, когда у него отобрали карандаши и бумагу. Он знал, что когда-нибудь заметки эти понадобятся. Для книги. Иначе, какой прок в его писательстве? И что из того, что Гете его как раз и ценит как мастера психологической интриги и сюжетной занимательности? Все это не стоит и одного фридрихсдорфа, коль он не сумеет стояще обработать и преподнести читателям сюжет по мотивам… собственной жизни!
«Пойма Мокши. Человек с рваными ноздрями — картина в России обычная. Корабельный лес. Дубовые рощи. Проезжаем жуткие болота. Впереди нас шел крестьянский возок,
Страх обуял меня. Лучше к разбойникам, даже пусть к медведям, но только не в болото… Я пуще вцепился в кольцо затяжного ремня. Ничто, казалось, не в силах оторвать меня от него, разве вместе с моей жизнию.
Коляску ужасно трясло на бревнах настила. Шульгин спал, а Щекотихин весело лузгал семечки и трунил над ямщиком…»
Коцебу сидел у открытого окна, положив словарь на подоконник. За окном выбитая колесами пыльная дорога, в которой рьяно купались куры, невдалеке темный, горелый с краю бревенчатый овин, а далее, за овином, на покатой к речушке лужайке, затканной желтыми одуванчиками, девочка пасла гусей.
«Надо отметить все это: и овин, и девочку в красном сарафанчике с длинным прутом, и вон того коршуна, высматривающего себе добычу. Ишь как куры-то пустились с дороги наутек во двор! А небо на западе, кажется, начинает засиневать. Пожалуй, к вечеру жди грозы…» Так сидел у окошечка, глядел на свет белый и предавался самым безвинным размышлениям наш пилигрим.
И вот в самый благодушный сей момент, откуда-то издалека, вроде бы даже как бы со стороны, он услышал слова: «Что это значит?» Слова как слова. Мало ли слов рассеяно по земле. И пусть себе гуляют по свету. Его больше занимала девочка в красном сарафанчике. Он уже разглядел ее и удивился: она была боса, с открытой головой и было ей не более семи или восьми лет. И он даже успел заметить, что вон того самого большого гусака с пригибающей дугой шеей, гуляющего с краю стада, она ужасно боится и старается к нему не приближаться…
Вот в этот-то самый момент вдруг и увидал он широкую мослатую ладонь, которая молча схватила лексикон и унесла его куда-то ввысь.
— Ага! Тайные записи! — злорадно закричал Щекотихин. — Тихоня! То-то по углам так и прячетесь! Уговор нарушили, повеление государя! В клочья, в клочья!.. Уничтожу, сожгу!..
Коцебу стоял помертвелый, молчал.
— А я-то, дурак! Что зенки вылупил? В клочья! — И он с силой рванул пополам книгу, но она не поддалась.
— Постойте! Остановитесь! Выслушайте! Это… это… это… черновые наброски для государя. Вы же сами уверили меня, что мне будет позволено обратиться к императору. Сами! Обнадежили, а теперь…
— А почем я знаю, что тут?
Действительно, Коцебу предусмотрительно делал свои записи на немецком языке, да еще готическим шрифтом. А если к тому же учесть его ковыляющий почерк, недописки, сокращения, эзоповские приемчики и что все это кое-как было втиснуто между печатными строчками лексикона, то и впрямь не легко было расшифровать письмена эти.
— Я оставлю их у себя, а в Тобольске представлю губернатору. Я не могу нарушить инструкцию.
— Как вам будет угодно. Но уверяю, что в них вы не найдете ничего противуправительственного.
Между тем Щекотихин, усевшись верхом на стул, муслявил палец указательный и с любопытством листал страницу за страницей, насквозь исписанных карандашом. Он все более и более удивлялся, когда ж этот… суслик успел столько накатать? Когда? Ведь постоянно на глазах?
— Вот тут, — указал он пальцем и отчеркнул длинным коричневым ногтем место. — Переведите.
— Тут? — переспросил Коцебу. —
«…Надворный советник Щекотихин, лет около сорока, волосы темно-коричневые с рыжиной, а лицом напоминает сатира…»
Коцебу поперхнулся и долго кашлял. Наконец успокоился. Щекотихин недвижно сидел молча верхом на стуле и ждал.
«…Когда хочет придать своей физиогномии приветливое выражение, две продолговатые морщины пересекают его лицо до самого угла глаз и придают ему выражение презрения. Крутость его манер обличает, что он находился ранее на военной службе, а некоторые отступления от правил приличия показывают, что он никогда не общался в хорошем обществе и не получил должного воспитания. Например, он редко употребляет платок, пьет прямо из бутылки, хотя перед ним стоит стакан…»
— Ну что вы там шепчете?
— Здесь, господин Щекотихин, описание природы перед Владимиром: закат солнца, белые облака, птички…
— Птички?
— Птички.
— Тут! — ткнул он пальцем в другую страницу.
«…Весьма любопытно, что Щекотихин с самым грубым невежеством соединяет в себе все наружные признаки большого благочестия; он не имеет понятия о причинах солнечного или лунного затмения, молнии, грома, а в литературе до того несведущ, что имена Гомера, Цицерона, Вольтера, Шекспира, Канта ему совершенно чужды и, главное, не обнаруживает ни малейшей охоты чему-нибудь выучиться, но зато умеет с необыкновенной ловкостью осенять крестным знамением свой лоб и грудь.
Всякий раз, едва он просыпается, всякий раз, когда издали замечает церковь, колокольню или образ, когда начинает есть или пить (а пьет часто и много), когда гремит гром или проезжаем мимо кладбища, Щекотихин снимает шапку и усердно крестится…»
— Ну-с! — нетерпеливо проскрипел стулом Щекотихин.
— Тут я, господин Щекотихин, — рассуждаю о пользе кремортартара, что я взял в дорогу у лучшего аптекаря Веймара, папаши Габштейн. Вспомните жену станционного смотрителя в Лысково…
— Это где…
— Совершенно верно. О том я и говорю.
— Но вы же, надеюсь, не записываете все эти небольшие… шуры-муры?
— Ни-ни! Как можно! Чисто медицинские вопросы. Ну, далее что тут…
«Впрочем, он оказывал не всем церквам одинаковое уважение, — продолжал читать Коцебу. — На деревянную он почти не обращал внимания, а вот при виде каменной срывал шапку и начинал усердно креститься, ну а если впереди показывался город с многочисленными церквами, тут уж он совсем входил в раж и со стороны казалось, что это вовсе не правительственный фельдъегерь, а увечный фанатик, жаждущий попасть на богомолье.
Впрочем, вся его благость на этом и кончалась. Я никогда не видел и не слышал, чтобы он молился Богу словами или глазами. Полагаю, что едва ли он знает целиком хоть одну молитву.
Завершая характеристику моего цербера, следует отметить, что господин Щекотихин очень высокого о себе мнения. Он не терпит никаких объяснений ни по какому вопросу, хотя бы это касалось игры на спинете или лечения шпанскими мушками. У него на все собственное мнение.
Справедливость заставляет, однако, сказать, что Щекотихин чрезвычайно благосклонен к благотворительности. Правда, и тут, как и везде, оригинален. Я давно заметил, что когда он накопит довольно медных монет, то ни один нищий не отойдет от него пустым. Даже если кошелек его начинал скудеть, он все равно одаривал просимых. Наверное, эту раздачу милостыни по мелочам он считал для себя священною обязанностью. Но… как он это делает! Бывало, и часто, когда он кидал из кареты свои копейки на дорогу уж после того, как мы довольно значительно отъезжали от нищего, совершенно не интересуясь, заметил ли его подаяние, нашел ли».