Узник гатчинского сфинкса
Шрифт:
— На этой страничке, господин Щекотихин, я пытаюсь набросать несколько пришедших на ум мыслей о моей невиновности, с которыми по приезде в Тобольск я обращусь к государю. Наверное, вам же и придется везти это мое прошение в Петербург.
— Так ли?
— Без этого все прочее теряет смысл.
Щекотихин задумался, пожевал губами, и две продольные морщины, так делавшие его похожим на сатира, ожили, натянулись. Коцебу понял, что надо делиться, что момент этот настал и что пытаться сохранить что-либо в шкатулке — все потерять наверное.
— Ценя вашу ко мне благосклонность, позвольте, господин Щекотихин, по-братски разделить содержимое моей казны.
Щекотихин, казалось, был искренно озадачен.
— Ну что вы, Федор Карпыч!
— Нет уж, извольте!
— Ну право, все-таки… Шульгин! — крикнул он за занавеску.
Сенатский курьер стоял тут как тут с черным полированным ящичком в руках.
— Давай сюда, на лавку.
На широкой, отполированной, наверное, не одним поколением ямщиков лавке Щекотихин стал разбирать рублевые и прочие кредитки. Они вылетали из-под его мослатых, прокуренных пальцев, как выпущенные на волю птички, и укладывались в две одинаковые кучки. Священнодействие это сопровождалось абсолютной тишиною, прерываемой разве лишь сопением самого Щекотихина и его возбужденным шепотом. «Право — лево, право — лево, тебе — мне, тебе — мне…»
— Эта? — Щекотихин поднял оставшуюся непарную кредитку, крутанул ее, и она осенним листом сама пала в кучу Щекотихина.
— Пардон! — тут же спохватился Щекотихин и, снова схватив кредитку, стрельнул ею прямо в бляху сенатского курьера, который ловко поймал и мгновенно зажал ее ладонью.
— На всю! — крикнул он Шульгину. — У нас на Руси, Федор Карпыч, так уж заведено: всякое стоящее дело надо обмыть! — И Щекотихин широко развел руками, давая иностранцу понять, что ничего уж тут не поделаешь: не мы первые, не мы последние…
Они сидели под старой, дуплистой ветлой, в темных кущах которой отчаянно дрались воробьи. Хозяин двора, коллежский регистратор Христофор Зосимович, маленький, сморщенный старичок лет пятидесяти, одетый в полинялый, насквозь протертый в локтях мундир с желтыми пуговицами, задрал голову, грозился кулаком и кричал на них, как на ребятишек, чтоб стихли, чтоб сгинули с глаз долой, а уж ежели им так полюбилась эта ветла — милости прошу к вечеру, а теперича чтоб замолкли и дали бы гостям хорошим насладиться беседою!
— Ваше благородие, прикажите закладывать? — тянулся Христофор Зосимович к Щекотихину, но не дотянулся и упал бы тут же, под ветлой у стола, если бы фельдъегерь не сцапал его за шиворот. Сцапал, поставил на ноги, сказал: «Стоять!»
— Ваше благородие, лучшую тройку презентую-с! — кричал Христофор Зосимович. — Я все могу! Я звание имею-с, а потому даже сам губернатор, царствие ему небесное, как, бывало, встретит, то непременно-с кланяется и говорит: «Христофор Зосимович…» —
Щекотихин налил ему еще стакан, вложил в усохшие руки, подмигнул:
— Ну, служивый, вздрогнем!
— Рад стараться! — бойко отозвался Христофор Зосимович.
Через минуту-другую Щекотихин уложил его в тени, подсунув под голову валявшееся тут деревянное корыто.
— …Так о чем это я? О Тобольске. Александр, подтверди!
— Истинно так, вашблагородие. Вот те крест, что так и есть, как изволите говаривать.
Тут надо пояснить. Как-то раз иностранец совсем уж обнаглел и, выпучив на фельдъегеря свои рачьи глаза, молвил так:
— Господин Щекотихин, вы подчистую выгребли мои карманы, не позволяете не только мне самому бриться, но даже мои дорожные ножницы изволили отобрать.
— Господь с вами, я же забочусь о вашем здоровье.
— Но я не привык бриться у цирюльника! И не хочу у него бриться! — в отчаянии закричал Коцебу.
— Пустое, — сразу охладил его фельдъегерь. — Привыкайте. Вот приедем в Казань, вас побреют. Только и делов-то!
— Неужели вы и впрямь полагаете, что я смогу покуситься на свою жизнь?
Щекотихин скривил в улыбке свою рожу сатира и неопределенно хмыкнул.
— А между прочим, господин Щекотихин, ваши предосторожности ровно ничего не значат.
— Как это так? — фельдъегерь аж подпрыгнул на своем кожаном сиденье.
— Чтобы прекратить жизнь, мне вовсе не обязательно иметь бритву, — тихо, с каким-то тайным злорадством проговорил Коцебу.
Щекотихин, казалось, даже растерялся и долго молча сопел, несколько раз украдкой бросая беспокойные взгляды на своего арестанта. Вдруг почему-то ему стала мешать сабля, и он перекладывал ее с места на место и все никак не мог уложить.
— Вам не приходилось читать Рейналя? — спросил Коцебу.
— Не имел чести! — сухо ответил фельдъегерь.
— Жаль. Тогда бы вы знали, чтобы на глазах у всех тихо и спокойно лишить себя жизни, для этого надо только перевернуть язык к глотке. Так иногда поступают негры…
— Язык к глотке? — с явным изумлением спросил Щекотихин.
— К глотке.
— Негры?
— Негры.
— И ты сможешь перевернуть?
— Разумеется! Меня индийский факир научил.
Щекотихин вцепился в рукав своего vis-`a-vis.
— Ты… ты что? И при чем тут негры и факиры?
— Вы правы, господин Щекотихин. Негры тут ни при чем. И факиры, кстати, тоже. Я это говорю скорее гипотетически. Всякое бывает в жизни. Но иногда подобный исход для человека — благо!
— Никогда, слышите, никогда не поверю, что самоубийство — благо. Чепуха! Это ваши европейские штучки!
— Успокойтесь, господин Щекотихин.
— Но какой резон? Ну вот вы мне скажите? Да вам же… позавидовать только можно! Я и завидую, черт бы вас побрал! Счастливчик! Его везут в такой город, в такой город!.. Да что вы знаете о Сибири? Что знаете о Тобольске? Да вам же подфартило, как никому другому!