Узник гатчинского сфинкса
Шрифт:
— Позвольте вашу чашку, господин Коцебу.
Они свободно сидели в мягких кожаных креслах за белым ломберным столиком, откинувшись на высокие, как трон, крутые спинки, поверх коих возвышались барочные фронтоны с барельефами экзотических растений. Они сидели и мирно беседовали, будто после долгой разлуки два старинных друга, и не спеша отпивали небольшими глотками холодный, терпкий, с пикантной горчинкой ячменный напиток, сваренный сиятельным пивоваром, хозяином обширнейших диких и холодных земель с их многочисленными и столь же дикими народами. Наверное, так показалось бы со стороны, если бы ненароком нам удалось заглянуть в губернаторскую беседку. На самом же деле…
— Ваше превосходительство, вы меня
— Акризия или ирритация — эскулапы спорят. А мне-то что от того? И потому, когда я согласился на Пирмонтские воды, я им не верил! Не верил — и все тут! Но факт, факт, вон он, налицо! — и Коцебу выхватил из-под колен руки свои, протянул их губернатору. Руки не дрожали. — Простите, господин губернатор! — упавшим голосом проговорил Коцебу. Кажется, он был чем-то озадачен и растерян, как будто его кто-то обманул.
Губернатор мягко, даже с каким-то молодецким изяществом встал с кресла и несколько раз прошелся по беседке.
— Вы не волнуйтесь. Что касается вас, то в мою юрисдикцию дознание не входит. Как я вам уже изволил говорить, вы поручаетесь моему надзору. Ни больше, ни меньше… Но мы же с вами ищем причину вашего ареста…
— Да, да! Благодарю вас, благодарю. Вы вот говорите… что я осмотрителен, заранее документами запасся, себя обезопасил. Все так, ваше превосходительство. Так. И я вам признаюсь, что действительно делал это намеренно, но без какой-то специальной цели. Просто я был уверен, что когда-нибудь все это мне сгодится. Что поделаешь — опыт!..
И потом, и потом, и потом… возможно, я не столь расширительно толкую слово «политика»?..
— Да, господин Коцебу, в политике, как и в любви, важны оттенки.
— Но мои намерения были чисты!.. Разве я погрешил против совести, когда вступился за Циммермана? Это же ангел во плоти, а какую карикатуру состряпал на него негодяй Бардт? Видит бог, что само провидение избрало меня… в наперсники…
Ах, Август, ах, Федор Карпыч, скромняга-парень. Даже теперь, можно сказать, в дружеской беседе, на краю земли, хитришь и изворачиваешься. А уж чего было проще покаяться, рассказать все, что было, как на духу? Покаяться и облегчить душу свою, и без того уже порядком замусоренную всякими литературными и политическими ошметками.
— В наперсники? — уточнил губернатор.
— Тут, видите ли, как на это посмотреть… — нехотя, почти вынужденно, ответил наш узник.
А что там смотреть? Как ни смотри, а если провидение и впрямь избрало вас в свои наперсники, то уж никак не в качестве… безобидного пастушонка, а скорее всего этаким Георгием с копьем и мечом, повергающим противника своего на ристалищах развалин храма господня.
А было так. В Пирмонте. Однажды поздним
Господин, принимая стакан, поднял шляпу, представился:
— Циммерман.
Коцебу аж подпрыгнул от неожиданности.
— Доктор Циммерман?
— К вашим услугам.
С того и началось. Они встречались едва ли не каждый день. И не только у источника, подле коего постоянно толклось самое разношерстное подагрическое племя износившихся и усохших в праздности аристократов с их лорнетами, кружевными зонтиками, породистыми болонками, с румяными баварскими служанками, таскавшими за своими господами корзинки со снедью и теплыми пледами, с бледными, нервическими дочерьми на выданье, украдкой высматривающими слетевшихся сюда со всего Вальдекского княжества «макарони». Они предпочитали уединенные прогулки по дороге на Крейцбург или Эшвеге. Было и так, что Коцебу приходил в небольшой домик из серого песчаника, под красной черепичной крышей, стоявший на деревенской окраине, подле кукурузного поля. Циммерман снимал здесь половину нижнего этажа, то есть длинную и высокую комнату с окнами в сад и такую же длинную террасу, опоясывавшую дом с юга. Пока дочка хозяина, этакая пухленькая и свеженькая кюхельхен, накрывала на тяжелом дубовом столе веранды легкий ужин, Коцебу успевал просмотреть берлинские и франкфуртские газеты, получаемые доктором.
Потом эта самая кюхельхен входила к доктору, делала клоксен, приглашая важного постояльца к трапезе.
Не спеша, откладывая закапанные восковыми свечами и за долгое столетие захватанные толстыми неопрятными пальцами разных богословов фолианты старонемецких летописей, вставал и с важностью юного герцога шествовал на веранду.
— Мой юный друг, что н о в о г о в мире? — обычно вопрошал в таких случаях Циммерман.
— Уншельман, тот, что в моей пиесе «Ненависть к людям», играет старого генерала, ныне подвизается в роли маркиза Позы. Пишут, что тут он механичен и без души…
Старик Рамлер по-прежнему витийствует…
— Он с латинянами на ты… Иногда и не раз уразумеешь, где он, а где Гораций…
— В «Берлинском ежемесячнике» опять драка: доктор Бистер на господина Гарве аркан накинул…
— Пустое, — с раздражением заметил Циммерман.
— Пишут, что к королю нашему сестрица пожаловала.
— Верно, младшенькая, Фредерика? — спросил Циммерман.
— Да, жена Вильгельма, штатгальтера Нидерландского.
— Ребенком я лечил ее: у нее горло размягченное, простужается…
После ужина, когда они вышли в сад, Коцебу решил воспользоваться наиболее благоприятным расположением духа своего патрона, спросил:
— Вашу книгу о беседах с Фридрихом Великим я перечитывал множество раз. И что меня особливо в ней поразило… как, доктор, вы, конечно, прежде всего, оцениваете его психическую сущность, но как писатель — рисуете психологический портрет. Легко ли было вам общаться с таким пациентом?
— Дорогой Август, монархи — те же люди. И не они виноваты, что любой их глупости мы придаем значение, о которой они и не помышляли! Фридрих бывал разным, но со мною не хитрил, ибо понимал, что я вижу все его уловки… Есть неписаное правило: коль берешься изобразить человека, так изображай, а не оскорбляй его своей беспомощностью!