Узник гатчинского сфинкса
Шрифт:
Но то будет потом, потом. А сейчас — он и Вселенная! Один на один. Рушится всякая связь, надежда, иссякло терпение. Что-то порвалось в нем. Износилось. И так тошно! И так мрачно! Беспомощность и отчаяние давили, расчленяя душу: жалость ли к себе, страх за детей, жену?.. Мысль, избиенная, изнуряла и сушила разум… И нет выхода!.. Ему вдруг почудилось, что он не в своем саду, а под неким таинственным колпаком, в какой-то глубине, на каком-то дне, и куда ни повернись — ни окон, ни дверей. Все ватное, душное, лохматое. И нет смысла бежать, нет смысла жить — выхода нет!..
На миг
И тогда он остановился. Обхватил что-то белое, лоснившееся блеклым глянцем. И замер, со страхом прислушиваясь к себе, к своему потустороннему сознанию, которое отделилось от него и томилось теперь само по себе, отдельно. Он стал замечать себя со стороны в какой-то тоге схимника, взбиравшегося на свою Голгофу с темной ношей креста, в кровь обивающего о каменья, но не ноги, а душу свою…
Но потом вдруг что-то изменилось. Темный колпак бесшумно сполз куда-то вбок и вниз, и открылись низкие, звонкие звезды. Они были холодны, как пламя на тонких свечах у изголовья матушки. Возможно, это она и папенька посылали ему Оттуда благословение свое… По сути, это такая надежная и простая связь!..
Что-то где-то хрустнуло, вздохнуло. Темная, расплывчатая тень низко плыла над тропинкой, неожиданно вспухая и загораживая собой полмира.
— Андре?
Он вздрогнул — так внезапен был этот голос.
— Пора, — сказала Анна, — скоро утро.
Андрей отпустил дерево, отряхивая варежки, переступил, утверждаясь на тверди земной, протяжно, как ребенок, со всхлипом, вздохнул. Оглянулся. Он стоял в глухом углу сада, что примыкал к вновь нарождающейся улице, неподалеку от старой кузницы. Было еще темно, но на востоке уже наметилась светлая полоска. Чуть слышно прошелся верхом деревьев ветер.
…Власть — сила, а где сила, там Правда с Верой не живут; в ее нечестивых замыслах, как в игрищах Иуды, нет и не может быть опоры!..
— Пора, — шепотом сказала Анна и взяла его под руку.
Они молча шли тропкой к дому, обремененные некой тайной, которую ни рассказать, ни выразить было нельзя.
СТАРЫЙ САД
По чечевичным листьям акаций матовым шелком прокатывалась теплая рябь. Жужжали шмели. У забора в горячей пыли купались куры. Запах гвоздики мешался со смолистым запахом новой сосновой изгороди. На садовых дорожках, косо прошитых белым светом, пестро, как на мостовой. От крайней с проулка липы слышался тупой, настойчивый стук дятла.
Сад был светел, ласков, мудр. Он источал успокоение и вечную надежду. В нем чувствовалась некая гармония, тайная, нерастраченная сила искренности и доброты.
Андрей заметил, что каждый раз, погружаясь в его узкие аллеи, гуляя по заросшим мелкой травою тропкам, он как бы очищается от суетности быта, скверны мирской, и черные мысли, еще недавно безысходным грузом давившие плечи, сменялись просветленной, успокоительной надеждой. Такое бывало с ним и тогда, когда он в вечерние
Впрочем, так ли это было, он не мог сказать наверное. Природа и музыка — сестры, и это — главное, и в этом — правда!
— …Папенька, мулавей! — Атий сидел на корточках с маленькой зеленой лейкой. Сухим стебельком он гнал перед собой крохотного глянцевитого муравья. Муравей был самостоятелен и смел. Он все норовил то ли улизнуть, то ли залезть на стебель, а то вдруг замирал, к чему-то прислушиваясь, поводя едва различимыми усиками.
— Дружочек, пусть он идет домой, видишь, как муравьишко устал! — сказал отец.
— Да, папенька, да. Пусть идет домой, — согласился Атий. Солнышко было высокое и горячее. Над садом кружил ястреб. В кустах вишенника дрались воробьи. К оранжевому цветнику, волоча по траве сачок, бежал Илий.
— А там лягушка! Лягушка там! — кричал он. — Я знаю, где она живет! Я знаю! — кричал он настойчиво.
Садовый домик тихо стоял за малинником, подле темных лип. Старые ветви охватывали плоскую тесовую крышу, терлись о стекла и белые веселые наличники полуоткрытого окошка, в голубоватой тени коего угадывались уют и прохлада. Ночами в непогоду деревья гулко шумели, будили и тревожили душу. Малыши забирались на широкий диван и, укрывшись с головой одеялом, притаившись, со страхом прислушивались, как кто-то ползал, кричал и топал на крыше, скребся у окна, стонал в глубине сада. В такие часы Андрей сказывал им сказки. Поправит подушки, подвернет сползшее на пол одеяло, усядется на краешек в ногах и зашепчет:
— …И вот пошел Песочный человечек с мешком, да как начал палкой стучать, да глазками туда-сюда зыркать…
— А может, злая Гера? — пробует так же шепотом уточнить Атий.
— Нет, злая Гера спит, она ночи боится.
— Ага, боится, — догадывается Илий и хватает отца за руку. — А почему Песочный человечек не боится?..
Разговоры эти могут быть долгими. И жутко, и хорошо лежать так в тепле, сухости, слушать тихий голос отца и знать, что ни злая Гера, ни Песочный человечек в домик их не пройдут…
Андрей и сам любил тихие часы эти, теплое дыхание ребят, светлые глаза их, в которых и страх, и любопытство, и нетерпеливое ожидание, и вечный вопрос: «А почему?»
Сказки свои он нашептывал экспромтом, а потому они могли переходить одна в другую — до бесконечности. А поскольку их приходилось повторять, а слушатели его обладали незаурядной памятью и тут же могли уличить в обмане, неточности, сказочник, едва только ребята засыпали, бежал в большой дом и поспешно записывал их в амбарную книгу с всевозможной тщательностью. В книге этой были и повести, и рассказы, и переводы… А всего таких книг набрался целый сундук, стоявший в их маленькой спаленке…