В башне из лобной кости
Шрифт:
Холодный осенний ветер оголял деревья, гнал по асфальту обертки и пластиковые бутылки, задирал широкие женские юбки. Женщины прятали носы в модные пашмины и высокие воротники, прикрывали подбородки ладошкой в перчатке, мужчины, отвлекаясь на мобильные разговоры, как и женщины, отворачивались, вставали спиной к ветру либо шли, не обращая на него внимания, красные или бледные, энергичные или опустошенные.
Сучка ты, обратилась я мысленно к жизни, вправду, сучка, извини.
75
Тоня уезжала. Вместе с детьми.
Мы стояли у колодца. Я в куртке-ветровке, она в домашнем коротком халатике, с длинными голыми ногами, обутыми в шлепанцы. Мы обменивались незначительными фразами, постепенно приобретавшими все более значительный характер. Не для кого-то — для нас двоих.
— Не мерзнете?
— Да нет, у меня и Катюха до ноября с голыми коленками ходит, а Максим и вовсе в майке.
— Что мало побыли?
— Хватит, погостевали.
— Что-то не так?
— Так. На работу надо. Максиму ладно, у него практика, а Катя школу пропустила.
— Толя
— Хорошо. Поехали на вещевой рынок, он денег дал, купили Кате красивые сапоги, у нас таких нету, Максиму брюки, и мне кое-что перепало.
Толян наконец устроился на работу в автосервис, ремонтировать дорогие машины, стал прилично зарабатывать. Видеть его приходилось реже, утром рано спешил на электричку, вечером не спешил домой, безотказно дорабатывая за всех. Вряд ли специально, чтобы поменьше быть с семьей.
— Все же склеилось или нет?
— Не знаю. Нет.
— Почему?
— Один раз ночью позвал, но в такой форме, что для меня неприемлемо. В прямой.
— Что значит в прямой?
— Ну, что, мол, разве непонятно, что от тебя понадобилось. А я так не могу. Мне нужны ласковые слова. Он никогда так не делал и не говорил раньше.
Ее детская распахнутость трогала меня неимоверно. Я поискала, как напомнить ей, что между раньше и теперь прошло десять лет.
— Вы слишком много пережили, каждый свое, и это стоит между вами.
— Не знаю. Наверно.
— Но вы бы хотели, чтобы он снова жил с вами?
— Не знаю. Хотела бы.
— Тогда надо оставить детей дома и приехать одной, чтобы только вы вдвоем, и никакого счета к нему, и все сначала.
Она слушала меня, как будто поступила в школу жизни, где я была учитель, а она ученик, хотя пройденные ею уроки в ее школе прямо-таки отсвечивали в усталых глазах-вишнях. Каждый школьник знает, где сидит фазан. Нет, каждый охотник желает знать, где сидит фазан. Все-таки ее потряхивало в ее хлопчатобумажном халатике, и она обхватила себя руками, чтобы унять трясучку.
— Приезжайте одна, — повторила я, — приезжайте когда хотите, вы нам очень понравились.
— Спасибо, — шепнула она и, вдруг прижавшись ко мне, поцеловала куда-то за ухо.
Она была как осинка, трепещущая на ветру.
На крыльце появился Толян.
— Тонь, собирайся, пора ехать на вокзал.
— Толя, я пригласила Тоню пожить с нами.
— Когда? Сейчас?
— Не сейчас, а когда сможет.
— Здорово.
— Ты не возражаешь?
— Да нет.
Его энтузиазм уступал моему.
Тоня светло улыбнулась и пошла собираться.
76
Новая соседка за стеной, переехавшая в наш дом год назад, достала. Квартира переходила из рук в руки, ее продавали и перепродавали. Когда-то обитала неприметная пожилая пара, сгинувшая куда-то в одночасье, а мы и не заметили. Поселилась многодетная семья, безотцовщина, вроде получили эту квартиру как социальную. Вскоре и они исчезли, появились чеченцы, так не принято говорить, как будто чеченцы что-то неприличное, типа сифилитиков, а как иначе скажешь, если они чеченцы, взрослые мужики, приходили и уходили, вроде это контора или штаб, а не частная квартира. Потом никого не стало, кто-то сделал ремонт, и въехала пожилая тетка с тяжелым, грубым лицом и тяжелыми, распухшими ногами, типа бывшей продавщицы из магазина или завскладом на базе. Ее ввезли, видимо, дочь с мужем или сын с женой, оба с такими же грубыми, тяжелыми лицами, как у нее, но моложе лет на тридцать, они жить не стали, она зажила одна, верно, разбогатели и благоустроили мать. Квартира хорошая, метров много, я заходила к первым соседям, которые когда-то служили врачами в поликлинике Лечсанупра Кремля. Мой отец, тоже не последний человек в прежней иерархии, скромный по характеру, получил квартиру после многолетнего послевоенного житья в коммуналке. Въехавшая тетка, очевидно, глухая, врубала с утра телевизор на всю катушку, и он орал у меня в квартире, не переставая, с ранья и далеко за полночь, она, очевидно, страдала бессонницей. Меня спасали часы, когда я покидала квартиру, уходя по делам. Она свою не покидала никогда. Время от времени притаскивали коробки с провиантом, загружали в квартиру и таким образом обеспечивали ее обитательнице возможность не отрываться круглые сутки от ящика. Насильственное понуждение к нему привело к истощению моей нервной системы. Собрав остатки нервов в комок и приведя в боеготовность всю наличную воспитанность, я позвонила соседке в дверь. Результат нулевой. Звонила минут семь, пока не сообразила, что она меня не слышит. Ящик орал. Я написала обстоятельную записку и опустила в почтовый ящик. Результат тот же. И тут мне повезло. Возвращаясь домой, увидела ее у двери, она возилась с замком, то ли отпирая, то ли запирая. Извините, обратилась я к ней, я вам звонила и я вам писала. Ну и что, тон у нее был неприязненный и неприятный. У вас очень громко работает телевизор, он нам мешает, как можно толерантнее сказала я. А если он будет работать не громко, я не услышу, отшила она меня, открывая свою дверь. Может, вы хотя бы переставите его в другую комнату, безнадежно цеплялась я к ней, у вас же их много. Нечего считать чужие комнаты, прикрикнула она на меня из глубины коридора. Последнее, что донеслось: где хочу, там и ставлю, не нравится, переедьте в другое место. После чего дверь захлопнулась.
Я простила ей все, услышав в одиннадцать часов дня по ее телеку последние новости. Ведущая вещала про бушующий в районе Верхней Масловки пожар четвертой категории сложности. Помимо квартир жильцов, горит мастерская художника Окоемова, информировала ведущая.
Я поспешно оделась и побежала к метро — с машинами пробки и припарковаться будет проблема. Множество народу скопилось поглазеть. Я вклинилась в народные ряды. Гигантский огненный спрут извивался толстыми
Все пропало. Жизнь пропала. Его жизнь. В бедной голове моей все смешалось. Он же умер — какая жизнь. Он умер и картины его были мертвые — ударило как откровение. Мертвые картины, не испускавшие живого импульса, — потому я и не могла их оценить. Мертвые, а не живые. Подождите, но ведь сказано: смерть, где твоя победа? Смерть, играющая матч с бессмертием, — кто кого…
Дома включила ближайшие пятичасовые Вести. На экране горел жилой дом на Верхней Масловке. Жертв, к счастью, нет, говорил в камеру встрепанный белокурый журналист. Он брал интервью у высокой плотной женщины. Она оказалась Василисой Михайловной. Она повторяла то же, что божья старушка в толпе: слава Богу, слава Богу. Журналист уточнил: правильно ли я вас понял, слава Богу, что его мастерская не пострадала. Слава Богу, пояснила Василиса, что часть его работ после смерти хранилась дома, а самые-самые шедевры, как вы знаете, в Кремле, Третьяковке и других мировых и отечественных музеях. А что с мастерской, не отставал журналист. С мастерской, переспросила Василиса, с мастерской то же, к сожалению, что с квартирами всех пострадавших, она сгорела, и то, что там сгорело, как вы понимаете, невосполнимо. Речь ее текла весомо и ответственно, видно было, что она полностью отдает себе отчет в значительности момента. И лицо у нее было значительное, значительнее прежнего, я не видела Алису Коонен живьем, но думаю, она выглядела, как Алиса: трагическое достоинство, переплавленное в стоическое мужество, перед лицом непоправимого. В комментарии диктора подчеркивалось, что в огне погибла часть бесценного собрания картин выдающегося художника, что возбуждено уголовное дело, что рассматривается несколько версий; о возгорании проводки, поджоге и терроризме и что генеральный прокурор взял дело под свой контроль.
77
Она и есть террористка, фыркнула Лика, она подожгла.
Лика позвонила из Израиля, увидев сюжет по телевизору. Снимал корреспондент мой приятель, сообщила она, я с ним поговорила, он многим мне обязан, он даст исходники. Это он подозревает, что она подожгла, осведомилась я. Лика хмыкнула: вы как дитя, честное слово, это я подозреваю, помните, как ваш Ленин или кто-то из ваших указывал, кому выгодно, а ведь это она заявила, что у него должен быть такой художественный образ, а не иной и что она наследница образа, вот как наследница и приложила максимум усилий, сама или через посредников, посредники там, как я понимаю, всегда паслись. Прямо-таки древнегреческая трагедия, оценила я, эдакое мародерство от любви. Если это и любовь, то искаженная до неузнаваемости, поставила диагноз Лика и задумчиво продолжила после паузы: хотя я бы не стала ставить ей в вину, что она копит деньги, у таких людей либо бедное голодное детство, либо что-то еще, синдром черного дня, вряд ли они могут что-то с собой поделать. Справедливая Лика была лучше Справедливого Дровосека. Лика, Лика, подхватила я, видите, как вы можете быть великодушны, это не она, уверяю вас, у нее, быть может, дурной характер, а каким ему быть после десятилетий жизни с Окоемовым, великим и ужасным, как в сказках, но ведь сказки складываются из былья, а дурной характер может быть всего-навсего сказочной фигурой речи, просто она сильная, а мы привыкли к слабым, и сильные по контрасту кажутся нам не такими, а значит плохими, это моя вина, Лика, она не поджигательница, она женщина, потерявшая мужа, а все остальное — совпадение.